– Спасибо, – говорю.

– Про что сейчас пишете?

– Про вас. Про то, что вы прекрасны, про то, что я вас люблю и благодарен вам за то, что вы читаете мои сказки. Простите, что они не самые лучшие в мире, но это всё, что у меня есть. Я умру, а вы останетесь. Я не мечтаю о том, что мои сказки меня переживут, нет-нет, но читатель, мой читатель, читатель вообще, он переживёт меня. Вы переживёте меня. В вас мне открывается вечность. Это так огромно. На самом деле мне нужно немного: вот этой вашей улыбки и взгляда. У вас добрые глаза. Вы вправе спросить: «А как же ваша жена, дети?…» Я представляю утро, мои домашние, перебивая друг друга, читают мои произведения, и смеюсь. Ну что вы, они не читают моих сказок. Это несерьёзно, пустяки. Я бы и сам согласился, да я почти согласен. Но вдруг – не пустяки? Я страдал, любил, смеялся, грустил вместе со своими сказками. Конечно, все мои истории не из реальной жизни, но чувства мои были настоящие, и слёзы были мокрые…

– Извините, мне выходить, – говорит читатель.

– До свидания.

Мне хочется побежать за ним, умолять его не покидать меня, сказать ему, что он, может быть, единственное оправдание моей нелепой жизни, но двери закрываются, и маршрутка едет, едет… На конечной я опять плачу за проезд – и по кругу, по кругу, по кругу… Вот.

<p>Стол</p>

Я не писатель, я – пописывающий. Вот стол приобрёл 1848 года, сделал его некий Гаупман – есть клеймо. Поставил стол напротив окна. Сел. Дай, думаю, напишу что-нибудь. Пишу: «Я не писатель…» Хороший стол! Акакий Акакиевич шинель построил, а я стол собрал: он разбит был, а я склеил.

Кто же сидел за ним? Гоголь мог? Мог. Если бы он приобрёл его в 1848-м, то ещё четыре года мог бы сидеть за ним и писать и, может быть, даже задаться вопросом: «Кто-то ещё сядет за этот стол?» Получается, что Николай Васильевич обо мне бы задумался. Достоевский – тоже мог, и Чехов, и Хармс. Я про Хармса кино снял и назвал: «Я – Хармс». Но Хармс – писатель, а я – так, пописывающий.

Хорошо сидеть за столом и смотреть в окно! Курю. За окном зима, лес в снегу, дом тётки Марии, столб с фонарём. Мог бы из меня писатель выйти? С таким-то столом – запросто. Распахнул руки, упёрся ладонями в резные узоры по краям… Н-да! Сурьёз какой-то в душе зазвучал, важность появилась. Приятно писать с натуры.

Открыл дверцу, в углу – «Мебель Гаупман, Халле, Клурлихштрассе, 36». Австрийский, что ли? Франц-Иосиф, конечно, вряд ли… Стол, может, и имперский, но не императорский. Гашек? Чапек? Кафка? Да что гадать. Так бы и сидел за этим столом и в окно глядел, птиц слушал днём, собак – ночью. Смотрел бы, как на липах почки появляются. Дождь, туман, сумерки.

Мария по улице пройдёт. Привет, Мария! Господи, какая тишина вокруг! «Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!» Это из Го го ля. Дождусь тепла и напишу: «Как томительно жарки те часы, когда полдень блещет в тишине и зное и голубой неизмеримый океан, сладострастным куполом нагнувшийся над землёю, кажется, заснул, весь потонувши в неге, обнимая и сжимая прекрасную в воздушных объятиях своих!» И покажется мне, что это я написал, а не Гоголь. И обрадуюсь красоте слога и помолюсь о рабе Николае (о Гоголе и об отце своём). Хотя зачем откладывать? Сейчас и помолюсь. И вот что удивительно: воображение ли моё разыгралось, но чувствую – склонились где-то высоко и при этом прямо надо мной два Николая – Гоголь и отец мой – и улыбаются светло, переглянулись понимающе и опять на меня: «Пишет. Ну, пусть пишет пока».

<p>Во-вторых</p>

– У моего отца был старший брат. Дядя Лёня. Он воевал. В пехоте. Пешком прошагал от Волги до Берлина. Так вот, дядя Лёня мне однажды сказал, что в нашей жизни главное: во-первых – случай, а во-вторых… А вот что во-вторых – я не помню.

– Ты пряников поешь, – говорит Иван Жданов и протягивает мне кулёк с пряниками.

Мы сидим на кухне, пьём чай. Сумерки. Но свет не зажигаем. Из экономии. Пряники такие же, как в детстве. Мне их бабушка Катя покупала. «Прянишки».

– Но историю дяди-Лёнину я запомнил.

«Сорок пятый, восьмое мая. Идём мы по Берлину. Война кончилась. Идём легкомысленно: не в ногу, трофей осматриваем, то есть то, что осталось от достопримечательностей. Прям не рота, а экскурсия. Командир у нас необстрелянный, прежнего на подступах убило, а этот всё „ать-два“ норовит, мальчишка совсем. Мы его представлениям о доблестной армии победителей над фашистским гадом никак не соответствуем. Ну да Бог ему судья. Идём. На встречу „эмка“ с начальством. Лейтенантик наш: „Рота, – кричит, – запевай!“ Понятное дело, показаться хочет. Что ж, шаг выровняли, воздуху в груди геройские набрали, и вдруг… ротному пуля в лоб – бац! Мы и встали. „Эмка“ с начальством мимо проезжает. Ротный наш честь отдаёт. Стоим, не выдыхаем. Начальство проехало. Не дышим. Ротный вдруг лоб почесал, наклонился, пулю с земли поднял (салютная пуля была, на излёте), глянул на нас и спокойно так: „Запевай, братцы“. Ну, тут уж мы грянули, на всю Германию».

– Хорошая история! – говорит Иван и смеётся.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже