А потом ее будто протягивают сквозь трехдюймовую дырку в стене, неудержимо тянут вперед, пока она не превращается в бескостный, мягкий мешок, руки, плечи и ребра отваливаются, и ничто не пройдет насквозь, кроме кусочка мозга размером с бейсбольный мяч, и путаницы нервов, и, может, одного болтающегося на ниточке глаза, и последнее, что он ей сообщит, последний сигнал, какой пошлет захлебывающемуся, смятому шару мозга, будет вид ржавых стен темного тоннеля, мерцающих в свете огонька, и ее долгий путь в ночь резко (пожалуй, так оно и лучше) заканчивается.
На самом деле этого не было. Она так
Хотя что она прошла и куда попала, Бонни не знает. Тоннель
Она идет дальше.
Она под Винком. Может, под зданием суда или под парком. Но «под» не значит, что она еще и не здесь. «Как-никак, – думает Бонни, – под разными вещами могут быть разные вещи.
Господи, как меня колбасит-то, – думает она. – Но это не значит, что я не права».
Кое-где в тоннеле попадаются трещины, и ей виден сочащийся из них свет. Иногда мягкий, розовый. Иногда резкий, серебристый. Бонни ни разу не приникла к ним глазом, не заглянула. Она помнит рассказ про фонарик – хлоп! – и опасается, что то же может случиться с человеческим глазом.
Нет уж, нет уж, спасибо.
Она идет дальше. Просто идет. Держи фонарь повыше, ищи глазами приз.
Что живет здесь, под Винком? Что живет в Винке, над ним и вокруг него? И вообще где это – Винк? Куда мы все попали? Что за небо висит над этим городом?
Вот и камера. Бонни останавливается у проема, маленького и круглого, как дверь склепа, и заглядывает внутрь.
Камера велика. Больше чем велика. Такая большая, что умом не объять. Сам Бог живет не так просторно. Серый голый пол протянулся на мили, на океаны, на полушария, а черные своды уходят вверх, вверх, вверх, где, кажется, видны
Надо остановиться.
Бонни переводит дыхание. Сосредотачивается.
Нет, не сосредотачивается – не то сошла бы с ума. Взгляд на это место – пристальный взгляд – это гибель. Бонни втайне верит (и, сама того не зная, права), что героин ее защищает, прикрывает от ожидающего здесь безумия, обтягивает разум непроницаемой пленкой, как лодку прячут от дождя под брезент. Невозможно свести с ума того, у кого ума не осталось. Так что, пожалуй, из всего Винка одной Бонни можно сюда ходить, да и то только по уши накачавшись герычем.
Но, хоть она и ходит сюда под полной дозой, все же поняла две вещи.
Это тайная тюремная камера. (И Бонни знает,
Хоть это и тюремная камера, заключенному позволены отпуска, хоть и короткие, и его выход (или приглашения) положено обставлять особым образом.
Совсем особым образом.
Посреди бескрайнего серого пола какая-то груда. С такого расстояния (хотя о расстояниях здесь речи нет, не такое это место) она напоминает кучу мелких камешков, но Бонни известно, что это не так.
Она оглядывает края помещения – сколько может их видеть.
Здесь пусто. Во всяком случае, так кажется. Но Бонни не обмануть. Хотя она знает, что не увидит, пока
Она пускается в путь через камеру. Долгий, долгий путь.
(«Я еще здесь? – гадает она. – Не заперта ли часть меня здесь навсегда? Когда я возвращаюсь к себе, не следует ли за мной по ночам человек из угла? Или я и тогда еще здесь, разорванная пополам, одновременно засела у себя в комнате и скитаюсь по Винку? Или я живу наверху, в то же время запертая здесь, с
Груда приближается. Вблизи уже можно рассмотреть мелкие крупинки зубов, и длинные рассеченные рыльца, и зияющие глазницы…
На самом деле это не черепа. Это части
Перчатки. Не забыть про перчатки.
Она ставит фонарь на пол. Открывает ящичек. И осторожно, осторожно нагибается, рукой в перчатке подхватывает два крошечных черепа и укладывает их в ящик. Захлопывает крышку, запирает и выдыхает.
Дело сделано. Сделано-сделано. Подхватив фонарь, она идет к выходу.
Оно настигает ее уже у самого выхода. Она не знает зачем. И никогда на самом деле его не видит. Каждый раз, как и сейчас, первым доносится запах, кошмарный запах тления и гнили, как будто в небе клубится зловонная туча.
А вот и оно.
Оно похоже на человека. На мужчину в голубом полотняном костюме, стоящего в стороне, всегда на краю поля зрения, как бы она ни старалась взглянуть в упор. Впрочем, она плохо видит его, или это, или что бы то ни было. Словами его не опишешь. Здесь оно вечно дрожит, трясется – голубовато-серый призрак человека в тени гигантского зала. У него нет отчетливых очертаний, он весь расплывается. И все же ей кажется, что она различает тонкие длинные уши и еще гневно стиснутые кулаки.