Для их отца Энрико Карузо был богом. В Америке опера существовала для богачей, но итальянская община следила за карьерой великого тенора и его выступлениями так же пристально, как наблюдала бы за выдающимся генералом и его битвами.
– Он пел по всему миру, – говорил отец. – В Неаполе, Милане, Лондоне, Санкт-Петербурге, Буэнос-Айресе, Сан-Франциско… Он пел с Мельба, а сейчас выступает с Джеральдиной Фаррар. Дирижирует Тосканини. А что сказал сам великий Пуччини, когда впервые услышал Карузо? «Кто мне послал вас? Сам Бог?» Не только итальянец, но и неаполитанец, да еще и однофамилец. – Мы родственники, – заявил отец, хотя, когда Сальваторе попросил растолковать это родство, ограничился пожатием плеч, как будто вопрос был глупым, и ответил: – Разве это можно узнать?
Сегодня они познакомятся.
Это была заслуга дяди Луиджи. Он нашел работу в ресторане, что находился неподалеку. Не в шикарном – в конце концов, это был бедный итальянский квартал. Первоклассные рестораны находились в других районах, и в них бывали зажиточные выходцы из Северной Италии – врачи, бизнесмены, вообще образованные люди, которые из всех прочих мест предпочитали Гринвич-Виллидж, а на своих соотечественников-южан взирали свысока, почти как на животных.
Но Карузо никогда не забывал о бедняцком доме в Неаполе, откуда был родом. Ему нравились забегаловки Маленькой Италии, а недавно он зашел пообедать в ресторан, где работал дядя Луиджи, и тот спросил, нельзя ли в следующий раз представить ему семью, на что великий человек ответил безусловным согласием, ибо такой была его благородная натура. Сегодня он столовался именно там.
Не успел Сальваторе с Анджело спуститься по лестнице, как брат заявил, что хочет пи-пи. Издав раздосадованный вопль, Сальваторе довел его до задней двери, чтобы Анджело сходил в уборную.
– Живее! – велел он, томясь в ожидании. Через несколько секунд Анджело вышел. – Живее! – снова крикнул Сальваторе.
И снова взвыл. Слишком поздно.
Уборные уборными, а жильцы все равно выливали нечистоты из окон, поэтому походы в отхожее место всегда бывали опасны. Все помнили о надобности посматривать вверх. Все, кроме Анджело.
Грязная вода хлынула из ведра – кто-то мыл пол. Она была черной. Малыш Анджело задрал голову в то самое время, чтобы все угодило ему в лицо. Он упал. Рубашка пропиталась грязью. Секунду он сидел в черной луже, слишком ошарашенный, чтобы вымолвить слово. Потом начал всхлипывать.
– Stupido! Бестолочь! – заорал Сальваторе. – Посмотри на свою рубашку! Ты нас позоришь!
Он схватил братишку за волосы и поволок его, плачущего, по коридору и дальше, на улицу, где остальные разразились негодованием.
Отец воздел руки и принялся честить Сальваторе. Но Сальваторе начал вопить, что это несправедливо. Разве он виноват, что брат не в состоянии ни завязать шнурки, ни позаботиться о себе, когда идет в нужник? Отец нетерпеливо отмахнулся, но спорить не стал. Тем временем мать увела Анджело в дом.
– Пусть сидит дома и не позорит нас! – разорялся Сальваторе.
Но через несколько минут братишка вернулся с раскаянием на лице, отмытый и в чистой рубашке, которая, правда, была куда заношеннее прежней. После этого все отправились в путь по Малберри-стрит.
Итальянские улицы были почти такими же многолюдными, как находившийся по соседству еврейский квартал, но отличались от него. На некоторых стояли небольшие деревья, дававшие тень. Строй домов там и тут нарушался красивыми католическими церквями, дополненными порой огороженными двориками. Неаполитанцы селились в основном на Малберри-стрит, калабрийцы – на Мотт-стрит, сицилийцы – на Элизабет-стрит, и каждый крупный город занимал отдельный участок. Они как могли воссоздавали родину.
Кончетта, впрочем, не чувствовала себя дома. Да и как это возможно, если вся ее жизнь прошла на теплом итальянском юге? Пусть они бедны, но обретались в родном краю, в своей деревне, вбирая древнюю красоту средиземноморского побережья и гор. А здесь были только грохот и гам на узких улочках, проложенных на краю бесконечной и дикой, невозделанной местности. Якобы город, но где же пьяццы, где посидеть, поговорить и показать себя? Где его центр?
Да, в дальнем конце Малберри-стрит, где городские власти снесли наконец многоквартирные дома, которые были настолько гнусны, что могли посоперничать с соседним районом Файв-Пойнтс, теперь разбили маленький парк под сенью церкви Преображения. Его посещали, но в нем не было ничего по-настоящему итальянского.
– Всюду уродство, – вздыхала Кончетта.
Что касалось дома с его узкой лестницей, мерцающим газовым светом, драными обоями и вонью, то она всегда падала духом, когда переступала порог. При первой возможности она шла на крышу, где любили собираться и сплетничать соседки. Иногда она сидела там со штопкой или готовила томатную пасту, а летом ночевала с младшими детьми; Джузеппе и Анна спали у пожарного выхода. Лишь бы только выйти из затхлых конурок.