Гауптман Зигле не стал делать вид, что рад мне и новому заданию. Вешать безоружных коммунистов и отбирать кур у крестьян жандармам было легче, чем ночами мёрзнуть в засаде. Я предложил гауптману ждать партизан и окруженцев в четырнадцати километрах от Лихвина, в далёком от дорог месте, где, судя по карте, железнодорожная насыпь хорошо просматривалась. Так или иначе, эта публика должна была шнырять вдоль полотна — единственного ориентира в глухом лесу.
Зигле промолчал, так как ему страшно не хотелось в такую даль. Ему полегчало, только когда я выбил для отряда дополнительные консервы и кофе. Гауптман не любил свою работу и отряд набрал из таких же, как сам, полицейских — преимущественно саксонцев.
Хрупанье снега, сырой холод сквозь брюки, замерший лес. И вдруг подул тёплый, почти весенний ветер и раскачал кроны, как бумажные облака в кукольном театре. Луны, слава богу, не было. Казалось, вот мгновение, когда я приблизился к излечению. Полному безусловному излечению. Смертию смерть. Всё, что можно, утеряно. Одна мысль и одно решение.
Снег затвердел и превратился в наст, но, поскольку степлело ещё утром, корка проваливалась. Под ней шуршала зернистая ледяная крупа. Мы шли по рельсам, а затем по кромке воды ручья и сквозь колкую жимолость. Я вымерз так, что, казалось, съёжился вдвое, но мысль о мщении грела, и они пришли быстро.
В темноте на мерцающем взлёте насыпи зашевелились сгустки темноты, ещё более чёрные, чем угольная тьма вокруг. Почему они спустились с рельс? Шли за водой к ручью? Наверху насыпи что-то колыхалось. По шпалам тихо постукивали сапоги. Спрятавшийся за сосной Зигле поднял руку, обернувшись к цепи, которая закопалась в снег, и махнул…
Как возвращению доброго друга, радовался я чувству, что тело отсоединяется от ума и действует само. После первого залпа стало ясно, что нам отвечают лишь редкие пистолетные выстрелы, и саксонцы со звериным рёвом побежали добивать метавшиеся сгустки темноты. Я тоже бежал и чувствовал, что к разъединённости разума и тела добавилось кое-какое ещё ощущение. У склона корчились враги, и, когда я подбежал к самому ближнему, услышал свой голос, оравший от восторга, — но это был не мой голос.
Промелькнуло имя Густав, и я вдруг понял, что та ликующая часть меня — это он. Густав уже кричит ближайшему жандарму, что проверит подстреленных, Густав подходит к каждому партизану и видит во тьме бледные, тронутые смертью лица. Густав, не разглядывая их, жмёт, жмёт на крючок и слушает заходящийся истерикой автомат.
Выстрелов было столько, что даже я, упавший в беспросветную зыбь, ощутил волну жара, исходящую в ту секунду от мира, где орудовал тот, кого я назвал Густавом. Владелец имени, которое мне раньше не встречалось и взялось неведомо откуда, присвоил мой голос и тело.
Сколько это продолжалось, я не запомнил, и также не запомнил, как этот ушёл. Я сидел на снегу и обернулся. Саксонцы курили, отвернувшись к насыпи. Подошёл Зигле и, ни слова не говоря, выдернул из рук автомат. «Сумасшедший, — сказал он с какой-то бешеной ласковостью, — дали мне сумасшедшего». Я очнулся и проговорил, выдыхая горячий пар: «Первый раз… Увлёкся…»
Когда мы месили выпавший снег на тропе, Зигле нагнал меня и заговорил: «Ну что, кончил, да? Кончил? Полные штаны?! Патронов мало! Один в башку, и всё! Спрятали трупы — ушли. Одного всегда берём с собой. И всё, не думать. А если кончаешь от стрельбы, валяй на передовую — вот где весело. Полежишь двое суток на морозе, а потом будь добр иди в бой. Сразу мозги себе вправишь!» Я достаточно пришёл в себя и осознал сущность армии, чтобы просто сказать ему: «Заткнись».
По пути к деревне меня трясло от случившегося преображения. Откуда взялось существо с собственным именем, претендовавшее на то, чтобы быть лучшим образцом меня и защищать меня?
Изумление моё переросло в страх, когда в следующие акции Густав опять просыпался во мне, стрелял и даже раздавал осмысленные приказы жандармам. Я наблюдал за этим, будто бы сунув голову в брешь между шторами занавеса. Зигле успокоился мыслью, что я хоть и сумасшедший, но не бесполезный.
Всё повторялось вновь и вновь. Я падал в чёрную зыбь и наблюдал, что творило моё тело под руководством Густава. Он соблюдал здравый смысл, если можно это так назвать, и впредь не портил товарищам нервы, как на первой засаде.
Дела шли неплохо: мы меньше убивали и больше приводили партизан в сёла, чтобы вздёрнуть на виселице и запугать этим других большевиков. Впрочем, когда их допрашивали, сажали под замок и вели расстреливать, они были тверды и не просили о пощаде. Но стоило ударить партизана по лицу, хотя бы дать пощёчину, как почти наверняка он вспыхивал и пробовал дать сдачи. Один даже выхватил автомат и едва не выстрелил.