Возможно, именно в тот раз он впервые услышал выстрелы так близко; никогда прежде не приходилось ему видеть мертвеца на улице — ушедшего в мир иной так внезапно, срезанного одним ударом, а не окостеневшего, торжественного в траурном одеянии в свете свечей, и не лежащего на голых досках телеги, прикрытого пустым мешком. Игнасио Абель оплатил два кофе и две рюмки анисовки, выпитые профессором Россманом, сэндвич с ветчиной, поглощенный им же, — ел он не умолкая, и изо рта его сыпались хлебные крошки и кусочки еды, — этим старым маэстро, который явственно деградировал, проходя каждый из последовательных этапов этого процесса, за чем Игнасио Абель наблюдал уже давно, и процесс этот вызывал в нем самые разные чувства: и нечто похожее на физическое отвращение, но и угрызения совести вместе с грузом собственной ответственности. Рано наступившая летняя жара эти признаки падения только усугубила (лето пришло в Мадрид внезапно: трудно дышалось уже то ли с начала, то ли с середины мая — и это после затяжной, дождливой и холодной, весны): лысина с бисеринками на ней, тяжелый запах застарелого пота и мочи, исходящий от одежды, изо рта пахнет кислым кофе и сладким анисом. Очень может быть, что на самом деле он практически ничего и не предпринял, чтобы помочь профессору Россману, разве что выслушивал его излияния; из-за мелочности, несобранности или лени не делаешь того, что не стоит никакого труда, ради человека, отчаянно в твоей помощи нуждающегося. Они вышли из кафе: казалось, можно дотянуться до шелкового купола майского вечера над Гран-Виа. «Вы не хотите видеть, что происходит в вашей стране», — сказал профессор Россман как пророк или юродивый, безразличный к чувственным радостям мира, к сладости воздуха и красоте женщин, плывущих навстречу, к каллиграфии светящихся вывесок, загоравшихся одна за другой, слово за словом — то название магазина, то марка мыла. Профессор яростно жестикулировал, остановившись возле витрины, в которой улыбались одинаковые картонные головы на маленьких телах, покрытые летними шляпами светлых тонов. Не отдавая себе отчета, он постепенно привыкал к обыденности своего изгнания, к тому, чтобы быть здесь никем, обладая всемирно известным именем и высоким званием профессора, привыкал к жизни вместе с дочкой в третьесортном пансионе, за проживание в котором он не всегда имел возможность заплатить в срок. «Вы думаете, что вещи вокруг прочные, что то, что существовало длительное время и существует до сих пор, будет всегда. Вам неведомо, что мир может рухнуть. Мы тоже не знали этого, когда началась война четырнадцатого года, — еще большие слепцы, чем всегда, обалдевшие, хмельные от радости, — с восторгом атакуя военкоматы, пристраиваясь в хвост к духовым оркестрам, что играли патриотические гимны, и, печатая шаг, маршировали прямиком на бойню; отцы сами понуждали своих сыновей пойти добровольцами на фронт, а женщины из окон осыпали солдат цветами. Самые знаменитые наши писатели прославляли на страницах газет войну — великий крестовый поход германской культуры!» Говорил он по-немецки словно декламируя, и кое-кто из прохожих оборачивался на него: лысая голова яйцом, облачение как будто траурное, в соответствии с уходящей в прошлое традицией: что-то среднее между строгим формальным костюмом и лохмотьями, голос хриплый, чужестранный, и черный крепко прижатый к груди портфель, словно в нем заключено нечто очень ценное: его дипломы и сертификаты, набранные готическим шрифтом, рекомендательные письма на нескольких языках, просроченные паспорта с красным штампом на первой странице (еврей), пропуска и транзитные документы с машинописной кириллицей, копии заявлений на визу, отнимающие последнюю надежду ответы американского посольства в Мадриде, пачки газет на разных языках, искромсанные ножницами, испещренные подчеркиваниями, вопросительными и восклицательными знаками, с каракулями на полях. Игнасио Абель уже раскаивается, что так неосторожно пригласил его на пару рюмочек: быть может, Россман ел слишком мало или же вообще ничего, кроме этого сэндвича с ветчиной, за весь день. «Вы бы хотели не видеть, но вы же все видите, мой дорогой ученик. Вы бы хотели сделать вид, что не слышите, как и эти люди в кафе, когда прозвучали выстрелы. Но вы внимательны, даже если к этому и не стремитесь, я вот говорю и говорю, но единственный человек, который здесь хоть как-то одаривает меня своим вниманием, — это вы. Я звоню по телефону, но никто, кроме вас, не отвечает. Когда я прихожу в какую-нибудь контору, она вечно закрыта или вот-вот закроется, а когда хочу с кем-то встретиться, выясняется, что этот человек не может меня принять или же если и назначает встречу, то весьма нескоро, а когда я на нее прихожу, мне говорят, что его нет на месте или что произошла ошибка и мне нужно прийти через неделю. — За исключением вас, для меня всегда никого нет дома или же в конторе, когда я звоню. Они рассчитывают, что я устану или не приду снова или заболею, но я всегда возвращаюсь — ровно в тот день, когда мне сказали, в точно назначенный час, и не потому, что я слишком упорный, а по той простой причине, что мне больше нечем заняться. Вы, дорогой друг, меня, с вашей-то занятостью, не поймете. Вы же не знаете, что это такое: проснешься утром, и перед тобой весь день, целая жизнь, которую совершенно нечем занять, кроме как просить о том, чем мне никто не обязан, или искать встречи с тем, кто не желает меня видеть. Или, что еще хуже, пытаться продать вещь, покупать которую не желает никто, кроме вас, мой добрый друг: купили же вы у меня из жалости бог знает сколько этих перьевых ручек, что царапают бумагу и оставляют кляксы. Хорошо еще, у дочки есть теперь работа — уроки немецкого, но это тоже только благодаря вам и вашей супруге, вашим очаровательным деткам и их приятелям, которых вы и ваша супруга уж и не знаю как, но тоже уговорили изучать немецкий. Мне тоже следовало бы заняться преподаванием, а не шататься по улицам, продавая поддельные ручки, и не ходить по конторам, испрашивая различные документы, но — вы же были моим студентом, вы меня знаете — я не одарен терпением для такого неспешного дела, как преподавание языка. О, те давние времена школы — теперь кажется, будто их никогда и не было! Вы ведь помните: сначала в Веймаре, а потом, уже в новом здании, в Дессау. Тогда я не хотел знать о том, что творится за чистыми белыми стенами, за пределами нашего прекрасного мира с большими окнами и прямыми углами. Красота полезных вещей, помните? Честность материалов, чистых форм, задуманных для выполнения определенной функции… Теперь и не вспомню, прочел ли я в газетах сообщение о том, что Гитлер назначен канцлером рейха. Еще один правительственный кризис, очередной, и одни и те же политики: то уходят, то приходят, приблизительно один и тот же набор имен, а у меня ни времени, ни желания читать газеты или обращать внимание на всякие там речи.