Он видит самого себя как на моментальном фотоснимке, замершим на границе времен, как видел его я, когда он появился в толпе на Пенсильванском вокзале, или как я вижу его сейчас. Теперь его проще охватить взором: он неподвижен — сидит, откинувшись на спинку кресла в поезде, отъезжающем от перрона, обессиленный, с чувством облегчения, все еще в плаще, со шляпой на коленях и чемоданом на соседнем сиденье. Внимательный глаз без труда заметит признаки изношенности: узел галстука сдвинут набок, воротник рубашки потерт и слегка потемнел — его владелец вспотел, пока шел на вокзал, вспотел больше от страха опоздать на поезд, чем от тепла солнечного октябрьского дня, залитого чистым золотым светом, так похожим на мадридский. Когда он приедет на станцию Райнберг, профессор Стивенс, с которым он познакомился в прошлом году в своем кабинете в Университетском городке, будет ждать его на перроне. Стивенс удивится изменениям, которые обнаружит в нем, и припишет их лишениям войны, сочувственно, но и с некоторым неудовольствием, ощутив волну неприязни, и воспримет ее в первую очередь как дискомфорт — тот, что вызывает близость несчастья. С похожим чувством, стараясь сделать так, чтобы оно не отражалось на лице, Игнасио Абель смотрел на профессора Россмана, который появился вдруг в Мадриде, приехав из Москвы, для чего совершил мучительное путешествие через пол-Европы: он так изменился, что единственными невредимыми чертами оказались круглые очки в черепаховой оправе и большой черный портфель, который он носил под мышкой. Но в тот день в конце сентября 1935 года Игнасио Абель еще не знает ничего. Именно масштабы собственного неведения сейчас ему сложнее всего вообразить, глядя, например, на выражение какого-нибудь лица на снимке тех времен, изучая улыбки людей, гуляющих по улице или болтающих в кафе: хотя они смотрят прямо в объектив и вроде бы нас не видят, им не дано переступить границу времени, увидеть, что с ними произойдет, что, быть может, уже происходит очень близко, а они еще не подозревают, не знают, что этот обычный день, в котором они живут, в учебниках истории приобретет зловещее величие. Игнасио Абель стоит в рубашке, без пиджака, у чертежной доски в такой задумчивости, что не обращает внимания, что остался в бюро один перед большим окном, которое выходит на строящиеся корпуса Университетского городка, а дальше до горизонта — дубовые рощи, растворяющиеся в дали на склонах Сьерры. Подняв внезапно уставшие глаза, он оглядел ряды пустых досок, наклоненных, как парты, где разложены сделанные на голубом фоне чертежи, с коробками карандашей, чернильницами, линейками; столы, где еще несколько минут назад звонили телефоны и стучали пишущие машинки секретарш. В какой-то пепельнице еще дымится забытая сигарета. Почти столь же осязаемый, как дым, в воздухе еще висит шум разговоров и рабочего процесса. В центре зала, на небольшом возвышении стоит макет того, чего за окном еще не существует: окаймленных деревьями проспектов, спортивных площадок, корпусов факультетов, клинической больницы, точных перепадов высот и плавных склонов террас. Игнасио Абель узнал бы их на ощупь даже в темноте, как слепой, читающий руками объемы и пространства. Некоторые из этих моделей в масштабе нарисовал и сложил он сам, внимательно изучая вертикальные проекции планов, терпеливо проверяя искусство макетчика, которого он навещал в мастерской каждый раз, когда нужно было сделать новый заказ, просто ради удовольствия видеть, как движутся руки мастера, чтобы почувствовать запах картона, свежей древесины и клея. Ребячась, он даже нарисовал, раскрасил и вырезал многие из деревьев, некоторые фигурки людей, идущих по еще не существующим проспектам; добавил маленькие автомобили и игрушечные трамваи вроде тех, что так любил привозить в подарок сыну (и тут он с тревогой обнаружил: он едва не забыл, что сегодня у мальчика именины, день архангела Михаила). В последние шесть лет он ежедневно проживал по многу часов между одним пространством и другим, будто перемещаясь между двумя параллельными мирами разных масштабов — Университетским городком, который медленно воплощался в реальность благодаря труду сотен людей, и его приблизительной и иллюзорной моделью на подставке, чьи формы отличались совершенством, чуждым физическому усилию, одновременно осязаемые и фантастические, как железнодорожные станции и альпийские деревеньки, между которыми курсируют электрические поезда в витринах роскошных игрушечных магазинов Мадрида. Макет рос постепенно, шаг за шагом, как настоящие здания, хотя и с разнообразными задержками по срокам. Иногда кубик из раскрашенного картона или дерева занимал свое место на поверхности, в масштабе воспроизводившей рельеф этого земельного участка, намного раньше, чем здание, им изображаемое, появлялось в реальности; а иногда он годами оставался точно на своем месте в великом воображаемом пространстве, но по какой-то причине соответствующее здание решали не строить, а модель, однако, не исчезала: будущее уже не возможное, но некоторым образом еще существующее, фантом не того, что было снесено, а того, что так и не построили. В отличие от реальных зданий, выполненные в уменьшенном масштабе модели были несколько абстрактны, и это свойство ценили и его руки, и глаза — чистые формы, полированные поверхности, насечки окон, прямые углы стен и свесов крыш, которыми наслаждались кончики пальцев. На одном из подоконников в кабинете он хранил макет школы, которую спроектировал почти четыре года назад для своего района Мадрида — того, где он родился, Ла-Латины, а не того, где жил сейчас, района Саламанки, на другом конце города.