Как они это прожили — то воскресенье, всю ту неделю? Сколько живых людей, которые все еще помнят и, как хрупкую реликвию, хранят в памяти четкий образ, не добавленный к ней задним числом, не внедренный туда более поздним знанием того, что скоро произойдет, того, чей жуткий размах никто не предвидел, как и масштаб кровавого безумия, длящегося так долго, что уже никто не помнит о нормальной жизни, утратив саму способность о ней тосковать, — о жизни, уже безвозвратно в тот момент искореженной, хотя и без признаков перемен в обыденности, запечатленной взглядом Игнасио Абеля, когда он покидал семью и дом, затворив скрипучую калитку и носовым платком обтерев ладонь: к ней, влажной от пота, приклеились частички ржавчины. Мне так хочется иметь возможность точно, свидетельством очевидца, представить то, что происходило за двадцать лет до моего рождения, все то, что спустя несколько лет будет уже некому помнить: свет тех июльских дней в черной бездне времени, тот вечер и другие, предшествующие ему вечера; однако, чтобы этого добиться, мне понадобилось бы нечто столь же невозможное, как ясновидение или прозрение прошлого, намного более раннего, чем доступно памяти самой по себе, мне понадобилась бы святая наивность относительно будущего, абсолютное неведение по поводу неминуемого, то самое неведение, в котором жил каждый из этих людей, та изумительная и единодушная их слепота, подобная эпидемии стародавних времен, когда, волна за волной, погибали миллионы. Но кто может перешагнуть границу времени, проткнуть ее рукой? Коснуться вещей, а не только воссоздать их в своем воображении, увидеть в витринах музеев или, напрягая зрение, разглядеть в мелких деталях фотоснимков: прикоснуться к холодной поверхности кувшина с водой, который официант только что поставил на столик мадридского кафе; пройтись по тротуару Гран-Виа или улицы Алькала, пересечь границу между ярким солнцем и тенью полосатых тентов, настоящие цвета полос которых не позволяет увидеть черно-белое фото; потрогать мясистые листочки гераней в проеме распахнутого окна, заметных на фотографии одной из железнодорожных станций в Сьерре, весьма похожей на ту, что совсем рядом с домом, в котором проводит лето семья Игнасио Абеля. Самое обычное действие — бесценное сокровище. Сесть в такси, втянуть в себя запахи, на которые обречены мадридские такси июльским днем 1936 года: ароматы потертой, пропитанной потом кожи, неизбежного бриолина — его в те времена мужчины щедро наносили на волосы, и пятна наверняка оставались на спинке сиденья, и запах табака — совсем не такой, нужно думать, какой бывает сегодня, потому что тогда все, до мельчайших подробностей, было другим. И все это или почти все исчезло, пропало точно так же, как пропало почти все, что могли бы увидеть мои глаза из того самого такси, попади я в него каким-то чудом; вот только мои глаза ничего бы не узнали, кроме голой топографии мадридских улиц и архитектуры нескольких зданий: все будет сметено великим катаклизмом, который разрастается с каждой минутой, еще более яростным и упорным, чем сама война, тем катаклизмом, что унес уже все автомобили и все трамваи с их выцветшими от непогоды рекламами, убрал с магазинов все навесы и вывески, тем, что закатал в асфальт булыжник брусчатки, предварительно вырвав из нее трамвайные рельсы, смел все манекены в летних платьях и купальных костюмах, вычистил улыбающиеся головы из витрин магазинов головных уборов и расклеенные по фасадам плакаты, расплывшиеся от дождя и солнца и разодранные в клочья, уничтожил все афиши политических митингов и коррид, футбольных матчей и боксерских поединков, все объявления о конкурсах на звание королевы красоты на праздновании Непорочной Девы Марии дель Кармен{118}, все провисевшие до лета плакаты с февральских выборов с бодрыми лозунгами побежденных потом кандидатов. Видеть и трогать, вдыхать запахи. Однажды в конце мая, одним пасмурным утром я шел мимо ограды лежащего в руинах особняка, и в нос мне ударил густой и вместе с тем деликатный аромат гигантского тополя в цвету, разросшегося на заброшенном участке среди сорной травы, и вот этот запах, конечно же, был в точности таким, как тот, который мог бы почувствовать любой прохожий, что шел вдоль этой ограды семьдесят три года назад. Я касаюсь страниц газеты из подшивки ежедневной газеты «Аора» за июль 1936 года — и мне кажется, что в этот момент я действительно прикасаюсь к материи того времени; но от бумаги на кончиках пальцев — пыль, вроде сухой пыльцы, и газетные листы так и норовят порваться по сгибам, если хоть на йоту погрешишь против величайшей осторожности. Мне никакого труда не составляет вообразить, как Игнасио Абель читает эту газету — республиканскую и новаторскую, политически умеренную, с превосходной графикой, с огромным количеством коротких, набранных мелким шрифтом новостей, которые и три четверти века спустя все тем же жужжанием пчелиного улья доносят до нас мощный и далекий гул растраченных слов и давно умолкших голосов. Игнасио Абель купил этот номер газеты в воскресенье, двенадцатого июля, вернувшись из Сьерры, купил на вокзале, сойдя с поезда в закатных лучах солнца. Наверное, он бегло ее просмотрел и сунул в карман или же забыл в такси, на котором поехал в центр, на площадь Санта-Ана, оставив ее в рассеянности, с какой люди обычно используют и теряют самые обычные каждодневные вещи, те, что есть повсюду, но при этом со страшной скоростью бесследно исчезают, а если и выживают, то по чистой случайности: кто-то выстелил газетными листами дно какого-нибудь ящика, или же они оказались в сундуке, куда в последующие семьдесят лет никто не заглядывал, — газеты, записная книжка с отмеченными в ней датами, стопка почтовых открыток, коробок спичек, подстаканник из кабаре с красным филином на боку — спасенные семена того времени, которые принесут плоды подстегнув чье-то воображение — может, того, кто даже еще не родился. На площадь Санта-Ана он отправился в надежде увидеть Джудит. Три дня назад в разговоре по телефону она согласилась встретиться с ним, когда вернется из давно откладываемой поездки в Гранаду, но только при условии, что до того момента он не будет ее искать — ни звонить, ни писать, ни пытаться увидеть. Она не сказала ни когда уезжает в Гранаду, ни когда возвращается, она просто не сочла необходимым снабдить его этой информацией; она будет ждать его в доме мадам Матильды в воскресенье, девятнадцатого июля; после чего, скорее всего, поедет слушать курс лекций по литературе в Международный университет Сантандера. Игнасио Абель был согласен на все, он заключил эту сделку с жадностью наркомана, готового чем угодно пожертвовать за одну лишь дозу гарантированного блаженства. Повесив трубку, он тут же принялся считать оставшееся до встречи с ней время. Утром одиннадцатого июля, в субботу, он отогнал машину в автомастерскую в переулке Хорхе Хуана и поездом отправился в Сьерру. Там он вел беседы с доном Франсиско де Асисом, с дядюшкой-священником, с незамужними тетушками; рассказывал, что забастовка на стройке совершенно точно не затянется надолго и что сведения о том, что агрессивные толпы бастующих грабят лавки морепродуктов, — враки; опроверг мнение о том, что ему угрожает опасность: да, он получил несколько анонимных угроз, как и любой другой, но полиция уверяет, что беспокоиться не о чем, так что он отказался от вооруженного охранника, который забирал его каждое утро от подъезда, и это несколько разочаровало Мигеля, находившего весьма живописным чрезвычайно серьезного молодого человека, о ком никто не подумал бы, что под пиджаком тот носит пистолет; шурин Виктор предупредил, что в следующее воскресенье не сможет приехать на семейный обед, так что фирменным блюдом доньи Сесилии, вареным цыпленком с рисом — дон Франсиско де Асис считал его непревзойденным шедевром, — можно будет, без всяких сомнений и потрясений, наслаждаться, его не дожидаясь, не то что в прочие летние воскресенья, однако донья Сесилия не прекращала охать: неужто ее мальчик собирается обедать в какой-нибудь харчевне или таверне непонятно чем, что особенно обидно как раз потому, что ему так нравится ее цыпленок с рисом, которому, по авторитетному мнению дона Франсиско де Асиса, нет равных даже в лучших ресторанах Мадрида. Адела сидела рядом и все слышала, умиротворенная и отсутствующая, слегка сонная от таблеток, прописанных ей при выписке из больницы. Легкой полуулыбкой встречала она новое, весьма почтительное обращение с ней мужа; наблюдавшего за ней Мигеля несказанно удивляло, что улыбка ее так притворна и что она еще менее убедительна и естественна, чем супружеская забота о матери со стороны отца: он то подушку ей поправит в плетеном кресле, то воды в стакан подольет.