Выйдя из дома, он шагает по садовой дорожке, задевая маслянистые листья ладанника: шляпа надвинута на глаза, в руке — дипломат; идет, борясь с искушением взглянуть на часы и ускорить шаг на глазах родственников — большого семейства, которое возобновит гул беседы в тени виноградных лоз, как только он скроется из виду — то ли прохожий, то ли гость, так редко появляющийся на семейных фотографиях, а теперь едва сдерживающий нетерпеливое желание как можно скорее добраться до калитки и закрыть ее за собой под аккомпанемент повторного гудка поезда — хилого свистка паровоза. Выходя со двора и открывая калитку, он оборачивается и окидывает оставшихся быстрым взглядом: они как будто уже позабыли о нем, будто стоило ему уйти, как его уж и след простыл, он уже изъят из их жизни. Эта сцена не казалась бы столь далекой и герметичной, если бы была просто какой-нибудь летней фотокарточкой, сделанной, к примеру, несколько лет назад, не привязанной к какому-то конкретному моменту, а просто запечатлевшей семейный отдых некой семьи в одном из дачных домов Сьерры. Как на фотоснимке прежних времен, каждый персонаж застыл в случайной и вместе с тем многозначительной позе, отличавшей его от других, но в то же время и намекающей на родственные связи присутствующих: почтенных лет мужчина в майке, который в какой-то момент, прекратив разглагольствовать, уснет в кресле-качалке, и соломенная шляпа или носовой платок с завязанными уголками сползет ему на глаза; пожилая дама с седой головой и в темном фартуке — сразу видно, матриарх этого дома, сидя на низком стульчике, то ли что-то шьет, то ли вышивает, то ли просто держит что-то в руках, возможно молитвенник; широко расставивший ноги корпулентный священник в сутане с расстегнутым воротничком; хрупкие старые девы, причесанные по давно ушедшей моде, и еще одна женщина, младше незамужних тетушек, но тоже уже далеко не юная, хоть и выглядит моложаво, несмотря на серебристые пряди в темных волосах, на носу — очки, чересчур солидные для кроткого круглого лица, очки не для шитья: в руках — книга, призванная показать, что эта женщина с головой ушла в чтение и не провожает взглядом высокого мужчину в светлом костюме, что, повернувшись к ней спиной, удаляется по садовой дорожке, слишком заметно, слишком открыто убыстряя шаг, — уходит куда? к кому? уходит от нее, несмотря на так неловко сформулированные обещания, несмотря на свое раскаяние — насквозь фальшивое, и не потому, что он не был искренен, а потому, что уже ничего не исправить, ведь самое непоправимое уже свершилось. Она провожает его взглядом, а поскольку изучила его очень хорошо и может предсказать каждое его движение, знает заранее, что, дойдя до калитки, он обязательно обернется, и именно в эту секунду она опустит глаза в книгу. На границе света и тени, спиной к зрителю — чья-то фигура с подносом в руках: для того, кто годы спустя станет разглядывать снимок, лицо это так и останется скрытым, — молодая служанка в белом фартуке поверх темного платья и с наколкой на голове, которую сеньора велит носить даже на даче, в Сьерре. У девушки в руках поднос: кувшин с холодным лимонадом и стаканы, и, когда она выходит из тени увитой виноградом террасы на свет, солнце пронзает лучами желтовато-зеленоватую жидкость, превращая ее в золото за миг до того, как та попадет в другое темное пятно, где жидкость окажется мутноватой, оставаясь по-прежнему прозрачной. Ему бы тоже не мешало выпить лимонада перед выходом: именно это и предложила ему Адела, отводя взгляд, сказав, что лимонад сейчас будет, буквально через секунду, но он не хотел рисковать, ведь гудок поезда уже прозвучал, портфель был уже собран, ключи от мадридской квартиры — в кармане. Теперь его мучает жажда (времени на лимонад не нашлось), и, обернувшись от самой калитки, он чувствует, что воротничок летней сорочки трет шею (когда он обнимет Джудит, от него будет пахнуть не только сажей паровоза, но и потом). На том же снимке могла бы быть запечатлена и фигурка его дочки — в движении, словно белая молния: проводив папу до середины сада, она расцеловала его в обе щеки, попросила быть осторожным и возвращаться скорее, после чего наверняка пошла на качели. Дочка его в Сьерре всегда ребячливее, чем в Мадриде, ведь здесь она ближе к воспоминаниям раннего детства, ближе к памяти, накопленной за длинный ряд одинаковых летних каникул, проведенных здесь, в одном и том же саду, на тех же самых качелях со скрипучими ржавыми петлями и с отцом, который решительным шагом — паровоз уже прогудел — идет с портфелем по садовой дорожке, а за ее спиной, когда она начинает раскачиваться, звучат полусонные отголоски семейных посиделок, низкий голос деда, птичий щебет и хихиканье незамужних тетушек. Она, конечно, позовет брата — пусть придет ее покачать, однако теперь они, пожалуй, уже не станут ссориться по поводу того, кому первым качаться, как ссорились всего пару лет назад, теперь они не будут громко вести счет взлетам, и их матери или отцу не придется вмешиваться, устанавливая строгую очередность пользования этим увеселительным сооружением. На снимке его мгновенного воспоминания фигура сына отделена от остальных: он стоит на верхней ступеньке лестницы у одной из приземистых гранитных колонн, поддерживающих террасу верхнего этажа, на фоне густой тени прихожей, где натужно гудят мухи. Сын ничего не делает, он только смотрит на уходящего отца, на будущего зрителя этого снимка; неожиданно выросший мальчик — угрюмый, с легкой тенью усиков над верхней губой, вступивший в существенно более мрачный, чем детство, возраст; бесконечно серьезный, особенно когда наблюдает за уходящим отцом, будучи оскорблен, потому что отец уходит в ту жизнь, которой он не знает, в которой нет места ни его матери, ни сестре; он смотрит, как уходит его отец, с привычной смесью облегчения и досады, с подкатывающей к горлу тоской; его сын, что не спускаете матери глаз с того самого дня, как ее привезли домой из больницы, где она провела целую неделю из-за какого-то несчастного случая, по поводу которого никто так и не удосужился сказать ему ни полслова и о котором он знает или догадывается, что тот каким-то образом связан с отцом, с его незнакомым, насмерть перепутанным лицом в тот вечер, когда отец стоял посреди своего кабинета, перед ним — перевернутый ящик письменного стола, а вокруг по всему полу — россыпь бумаг и фотографий. Есть вещи, которые мальчик видит очень четко, а другие, похоже, их не замечают вовсе, и это сбивает его с толку, придавая ему специфическую обиженную отрешенность, которой не было на фотографиях других летних каникул, неотличимых в сознании Игнасио Абеля от этого фотоснимка, зафиксированного его чувством вины. Мальчики в этом возрасте меняются очень быстро, и у сына, скорее всего, уже появились прыщи, у него ломается голос, делаясь ниже и гуще, так что если отцу доведется услышать его теперь, по прошествии трех месяцев, то, наверное, отец его и не узнает. Пошел ли сын в школу в этом учебном году? Найдется ли для него средняя или старшая школа на той, вражеской, стороне, где он оказался? Мальчик — ленивый, с головой ушедший в иллюзорный мир кино и журналов, проваливший экзамены по половине предметов в июне, когда ни отец, ни мать не обратили должного внимания на эту неприятность, получившую бы в других обстоятельствах совсем иной резонанс, но ведь как тогда было? Мать — на больничной койке, а несколько позже она будет приходить в себя от своей загадочной немощи в спальне с вечно опущенными шторами, дабы не проникал туда дневной свет, отец же парня вечно донельзя занят в Университетском городке, уходит из дома с восходом солнца, возвращается подчас перед рассветом, от подъезда его забирает автомобиль, и он едет на работу в сопровождении доверенного лица, о котором Мигель и Лита точно знают: он при оружии — настоящий телохранитель, как в кино, хотя на голове у него вовсе не шляпа гангстера, а кепка каменщика, и сигаретка в углу рта.