Говорит он, все такой же неподвижный, не сводя с Джудит глаз. Слова слетают с языка легко, без остановки, хотя он едва размыкает губы. Говорит не задумываясь, и звук собственного голоса побуждает его продолжать. В словах слышится ярость, но ее нет в нем самом. Он сохраняет монотонную нейтральность, будто свидетельствуя в суде или делая заявление, и старается говорить не слишком быстро, чтобы стенографистка успевала записывать. Возможность высказаться приносит ему облегчение, но и возбуждает. Из него волнами изливаются и стыд, и здравый рассудок, замещаясь, пока незаметно для него самого, бледной тенью изрядно потрепанной, но не отмененной начисто цельности. Теперь он не обязан быть исключительно беглецом, покинувшим свою страну, тем, кто прячется за смиренной вежливостью, тем, кому, прежде чем заговорить, следует мысленно оценить, не обидит ли кого, не потревожит ли. Руки все так же спокойно лежат на столе, одна поверх другой, мышцы лица так же неподвижны, и только отблески пляшущих языков пламени и свет керосиновой лампы колышут карту теней на его лице. Но по мере того, как он говорит, у него постепенно и непроизвольно распрямляются плечи и чуть громче становится голос, или же он просто более четко, с новыми силами, произносит слова, ни на миг не опуская глаз и не прерываясь, когда Джудит приоткрывает рот и набирает в грудь воздуха, намереваясь что-то сказать.

Проведя в молчании столько времени, сейчас он не смог бы прервать свой рассказ, если бы даже захотел. Только сейчас, подгоняемый словами, он начинает осознавать всю длительность своего молчания, громадный объем всего того, о чем молчал, и чудовищное его разрастание, начинает воспринимать молчание как привычку и как убежище, как способ адаптации в мире, который позже преобразился в окружавшее его пространство, в келью и стеклянный колокол, где он прожил все последние месяцы. Молчание его мадридской квартиры в те бессонные ночи потушенных огней и закрытых ставень, когда он бродил по комнатам с укутанными простынями мебелью и люстрами; молчание в кабинетах Университетского городка, перед огромным макетом проекта, покрывавшимся пылью, как пылились и зачехленные пишущие машинки, и умолкшие телефоны, где за окнами — ровное пространство вставшей стройки, замершие механизмы, здания без окон и дверей, недавно подведенные под крышу и начавшие разрушаться еще до того, как их стали использовать; смотреть и молчать и отводить глаза, ничего не говоря, ездить в поездах, ни с кем не разговаривая, не слышать человеческого голоса в номерах отелей, молчать в каюте трансатлантического лайнера, молчать в кафе Нью-Йорка, где он садился за столик и смотрел на улицу из-за оконного стекла с яркими буквами рекламы на нем. Он так намолчался, что слова теперь слетают с языка легко, их не нужно обдумывать, они текут без предварительно созданного скелета мысли-высказывания, одни тянут за собой другие, как и образы всего, что он видел своими глазами и о чем хочет с максимальной точностью рассказать Джудит, хоть и подозревает, что это ему не удастся, что никакие рассказы не смогут передать пережитое лично им, ту страшную и абсурдную правду: она доступна только тому, кто ее прожил, и как бы ни хотелось облечь ее в слова, все усилия будут тщетны, несмотря на то что он шевелит губами, словно испуская дух, и очень старается ни на миг не отвести своих глаз от глаз Джудит; он глядит на нее с той откровенностью, которой вначале не было, постепенно находя удовольствие в мелких деталях каждой из возвращенных ему черт ее лица, в самом факте ее близости, в чуде ее существования, в том настоящем, где у него нет ни малейшей надежды, где его мужское желание представляется ему навсегда отринутым ее физической закрытостью, бессилием его горькой капитуляции, уязвленным достоинством и унижением. Но именно отсутствие всякой надежды и позволяет ему увидеть Джудит с большей, чем когда бы то ни было, ясностью: внимание его впервые свободно от бурных потоков и фантасмагорий, от остервенения прежнего желания, что никогда не стихало, но в полноте своего утоления было отравлено страхом недолговечности и утраты. Сейчас он видит Джудит в точности такой, какая она есть. Ее голос достигает его слуха, словно прикосновение руки к векам.

— Что ж, если ты столько всего знаешь, скажи мне, как нужно действовать, как будет правильно. Сама того не понимая, я, пожалуй, за этим к тебе и приехала. Скажи мне: ты знаешь, что следует предпринять?

— Ничего я не знаю. Даже не могу быть уверен, что я не такой же лгун, как и все остальные. Каждый оправдывает свой стыд как может. Единственные, на ком нет вины, — это жертвы, но никто не хочет попасть в их число. Такие, как профессор Россман или Лорка.

— Я глазам не могла поверить, увидев в газетах эту новость. Профессор Салинас был просто убит горем. Мне так хотелось думать, что это только слухи, фальшивка. Его-то за что убили?

— Ни за что, Джудит. По той простой причине, что он не был ни в чем виноват. Тебе это кажется недостаточным преступлением? Невинных не любит никто.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Поляндрия No Age

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже