Он не притворялся. Разговаривать с Аделой и детьми без терзаний по поводу совершаемого подлога или предательства было легко. То, что совершалось в тайной жизни, никак не сообщалось с жизнью этой, лишь отчасти проскальзывая пронизанным солнцем ощущением живой полноты. Его даже не слишком тревожила малоприятная перспектива погружения в семейное торжество в кругу жениной семьи, такое душное для него — в той же степени, в которой затхлым ему казался воздух в помещениях, где они жили: густым от пыли гардин и драпировок, от ковров на полу и фальшивых геральдических гобеленов, с примешанными запахами жаренного в масле чеснока, ладана и других католических благовоний, а также вонью противоревматических притираний и пропитанных пбтом ладанок. Острое ощущение близости другого, невидимого глазом мира, в который он скоро может вернуться, повышало его терпимость, снижало сильнейшее отвращение к этому миру, в котором он прямо сейчас находился, к тому самому, в котором он, несмотря на прошедшие годы, никогда не переставал быть белой вороной, незаконно проникшим в него чужаком. Незамужние тетушки мельтешили за выходившим на юг балконным окном комнаты для шитья. Смеялись, прикрывая рот и склоняясь одна к другой, шепча что-то на ушко; они были заняты вышивкой: украшали простыни и наволочки романтическими узорами по рисункам более чем вековой давности, обводя обмылками трафареты, поблескивавшие не хуже лиц увядших девушек. Игнасио Абель приветственно расцеловал их в щечки — одну за другой, изначально сомневаясь в их числе. Точно к обеду прибудет дядюшка-священник — с волчьим аппетитом, но с мрачным лицом — и будет рассказывать последние новости о разных богохульствах или атаках на Церковь, предрекая возвращение к управлению государством, если, конечно, не врут, что выборы состоятся, тех же, кто в тридцать первом тишком подстрекал народ жечь монастыри; явившийся наконец шурин Виктор, облаченный ради выходных в горах Сьерры в нечто среднее между костюмом охотника и наездника, протянул ему руку с повернутой по диагонали, отчасти вниз, ладонью — жестом, который ему самому виделся спортивным и энергичным: «А, зятек, счастлив видеть». Гладко прилегающие к черепу редкие волосы вздыблены под острым углом надо лбом. Он моложе, чем кажется; его старят вечно нахмуренное, враждебное выражение лица и тень пробивающейся бородки на сальном костистом подбородке, суровость черт, умышленно и старательно практикуемая, — результат его стараний продемонстрировать монолитную мужественность без единой трещины и слабины. Мужественная и очень испанская сердечность шурина вступала в резкое противоречие с его замаскированной подозрительностью к Игнасио Абелю, лишь отчасти имевшей идеологическую подоплеку: он, судя по всему, был вечно настороже, ожидая проявления малейшего признака опасности в отношении чести или благополучия сестры, защитником которой он себя считал, хоть и был на десять лет младше. Адела относилась к нему с безграничной снисходительностью и всепрощением любящей матери, что вызывало у Игнасио Абеля раздражение. При Викторе был пистолет и резиновая дубинка. Порой он приходил к обеду в дом родителей в форменной гимнастерке и портупее центуриона-фалангиста{61}. Адела в таких случаях являла собой саму кротость, бросаясь на его защиту: «Униформа нравилась ему всегда, а пистолет не заряжен». Пожимая Игнасио Абелю руку, Виктор задрал подбородок и глядел тому прямо в глаза, стремясь найти в них признаки опасности, однако ни о чем не догадываясь. Он продемонстрировал собравшимся свой подарок отцу — псевдостаринный томик «Дон Кихота», обтянутый кожей, золоченые буквы на обложке, золоченые обрезы, с иллюстрациями Гюстава Доре. В этой семье царила неутолимая страсть к самым чудовищным вещам: к фальшивым древностям, готическим надписям на пергаменте, роскошным переплетам и мнимым генеалогиям. На фасаде их дома в горах за двумя поддерживающими балкон гранитными колоннами были размещены геральдические гербы обеих фамилий — дона Франсиско де Асиса и его супруги, доньи Сесилии Понсе-Кань-исарес и Сальседо{62}. В семье страстному обсуждению подлежали характерные черты каждой из этих двух ветвей. «А Виктор, сынок, носик-то унаследовал от Понсе-Каньисаресов — фирменный нос, ни с чем не спутаешь»; «У этой девочки с рождения, сразу видно, характер Сальседо, она Сальседо чистой воды». Детей Игнасио Абеля и Аделы, стоило им родиться, все — дедушка, три незамужние тетки, шурин Виктор, дядюшка-священнослужитель — брали на руки и внимательно, с очень близкого расстояния разглядывали, судя и рядя, к какой из двух ветвей этого древа восходит этот носик, или эти волосы, или ямочки на щеках; от какого Понсе, или Каньисареса, или Сальседо унаследовал младенец привычку так громко плакать — «Ох уж эти могучие легкие Каньисаресов!» — или глубоко зарываться в пышную грудь кормилицы; едва ребенок, неуверенно покачиваясь, делал первые шаги, как уже устанавливалось точное соответствие его манеры ходить походке какого-нибудь особо молодцеватого предка или разворачивались яростные споры относительно принадлежности этой походки — Понсе, или Понсе-Каньисарес, или Сальседо — с такими техническими деталями, которым могли бы позавидовать языковеды, обсуждающие этимологию какого-нибудь слова. В пылу этих ученых дискуссий они имели обыкновение напрочь забывать о неизбежном генетическом вкладе отца этих детишек, за исключением, правда, тех случаев, когда возникало подозрение о наличии некоего дефекта и его нужно было как-то объяснить: «Похоже, бедный малыш унаследовал эту странность от отца». Сидя за семейным столом, Адела искоса поглядывала на мужа и, не в силах справиться с напряжением, терзалась, стоило ей представить, что он думает, какими глазами на все это смотрит.