— Да неужели знаете, голубчик? Значит, и сейчас еще ее знают? Господи, как же хорошо это слышать! Помню… Э, да что там — помню… — пригорюнилась она.
Маша опять тронула струны, опять ее низкий голос наполнил комнату… Одна за другой оживали почти забытые ныне песни, и волнение все больше и больше охватывало его. О, какие же, оказывается, силы жили в душе этой худенькой, угловатой, похожей скорее на подростка женщины! И сколько же их было, этих сил…
Уже в дверях, целуя ей руки, он сказал:
— Спасибо вам. Вы даже не представляете себе, какое вы мне доставили наслаждение…
— Вам правда было хорошо?
— Правда. Очень.
— Вы бы меня украли, Николай Ильич, приведись случай?
— Украл бы.
— И в медвежью шубу бы завернули?
— Завернул бы, запахнул бы, в сани бросил — а там…
— Николай Ильич, это запрещенный прием! — засмеялась старушка, прибиравшая в этот момент со стола. — Мы здесь люди доверчивые. Так и до греха недалеко.
— Украдут ее когда-нибудь у вас, Наталья Алексеевна. Помяните мое слово.
— Некому здесь красть, — не очень весело улыбнулась Маша. — Ладно, все это глупости. Вы лучше скажите мне, у вас много дел завтра?
— Да какие мои дела, Мария Викентьевна? Все дела — сидеть и ждать, пока здешнее начальство одну бумажку подпишет.
— Пойдемте со мной завтра на лыжах, а? Снегу уже много. И день, наверное, будет солнечный…
Они шли, держась края леса. Не было ветра, и солнце слепило глаза так, что приходилось отворачиваться, но когда лыжня врезалась в чащу или ныряла в овражек, то становилось зябко и неприютно и хотелось поскорей выскочить обратно, на свет. Лес молчал, иногда только, встревоженная их приближением, с кустов с треском срывалась птичья стайка, обсыпая их затылки и плечи сухой снежной пылью. Лицо горело, и Русанов ясно ощущал, как холодом вымывало из груди всю муть, хрип и копоть, накопившиеся за жизнь, вытравить которые, казалось, нельзя уже было даже сулемой. Никакие мысли не занимали голову, и взгляд, не задерживаясь, скользил по кустам с повисшими на них жухлыми листьями или гроздьями красных ягод, по низким, отяжелевшим от снега еловым веткам, по заячьим следам, перескакивавшим через лыжню.
Сначала Русанов старался держаться поближе к ней, но чужие ботинки плохо сидели на ногах, да и ходок он был не ахти какой, так что довольно скоро он стал отставать, и ей приходилось время от времени замедлять шаг. На какой-то полянке она усадила его на толстый пень, заставила разуться и, присев на корточки, принялась быстро-быстро растирать его онемевшие ступни, а потом долго еще мудрила над его ботинками, с силой дергая то за одну, то за другую тесемку. Русанов смотрел на густые волосы, сбившиеся ей на лицо; снег на них не таял, и он, не удержавшись, осторожно провел по ним раз и другой ладонью, стряхивая снежную проседь. Она не подняла головы, только вся как-то сжалась на мгновение.
На одном из поворотов лыжня круто свернула в сторону и вскоре вывела их к старому городскому кладбищу, прямо к проему в его покосившейся ограде. Они пошли по березовой аллее, в конце которой виднелась белая церквушка и на ней крест, поблескивавший на солнце. Внезапно Маша остановилась.
— Вот здесь Наталья Алексеевна и просила положить себя, — сказала она, указывая на просторную могилу, обнесенную чугунной решеткой. Там уже лежал один камень. — Отец ее здесь похоронен. В японскую войну его тяжело ранило. До дома не довезли, здесь в госпитале и умер.
— По-церковному наказала похоронить?
— Нет. Об этом она ничего не говорила. Наверное, ей это все равно. У нее ведь… как бы это сказать… все счеты с самой собой, не с Богом. И не с людьми… Вы знаете, Николай Ильич, что она со своих учеников денег никогда не берет? Ей, правда, и спасибо за это никто не говорит. Люди злые: она к ним так, а они ей вслед — полоумная, чудит, дескать, старуха. Еще и котов ее гоняют, ей назло. Да ей все это безразлично, вот только за котов обижается иногда…
Им захотелось есть, и неподалеку они нашли маленькую закусочную, где торговали пивом и сосисками. Народу в нее набилось сверх всякой меры: шофера с проходившего мимо тракта, строители, какие-то опухшие личности, с утра, видимо, не отрывавшиеся от стойки. Сначала его свитер и очки привлекли внимание и даже, судя по одному-другому слову, пущенному в спину, вызвали некоторую враждебность, но Русанов по опыту знал, что у пивной довольно своеобразный принцип деления на своих и чужих, и не сомневался, что через пару минут по каким-то ей одной известным признакам пивная отнесет его к своим и сейчас же забудет о нем. Кое-как пробившись сквозь этот рык, гам и клубы пара, они наконец отыскали свободное место у окна в углу.
— Вы их не боитесь? — наклонившись к нему, шепотом спросила Маша.
— Кого?
— Ну, вот этих всех…
— Нет. Не боюсь.
— А я боюсь.
— Враждуете?
— Нет, я не враждую. Я просто боюсь. Иной раз такое вот страшилище схватит за руку… Вы, наверное, вообще ничего не боитесь, да?
— Если бы так, Маша… Многого боюсь… Сейчас вот вас боюсь.
— Меня? Почему?