— Опять вы за свое, Наталья Алексеевна? И как вам не надоест? — улыбнулась женщина. — Поздно мне уже. А ей я все еще девочкой кажусь, — добавила она, обращаясь к Русанову.
В голосе ее, однако, была какая-то тень вопроса, и по тому, как широко раскрылись ее ресницы, а в глазах промелькнуло нечто похожее на тревогу, он понял, что ему сейчас были бы благодарны за любой, пусть даже самый неуклюжий жест несогласия. Но он промолчал, вежливо улыбнувшись, и тотчас же взгляд ее потух, а губы вытянулись, приобретя какой-то горьковатый изгиб. Русанов заметил, что по шее у нее побежала первая полоска, еще не резкая, но и не случайная тоже.
Поначалу разговор как-то не клеился, Русанов даже стал жалеть, что пришел именно сегодня. Неожиданно в голове у него мелькнула спасительная мысль.
— Наталья Алексеевна, а что, если нам устроить небольшой праздник? Извините меня, я сейчас. — И, не давая хозяйке возможности возразить, он схватил пальто и выскочил на улицу…
Кутеж получился на славу. Старушка расстелила белую хрустящую скатерть, поставила на стол рюмки, аккуратно разложила возле них тщательно вычищенные столовые приборы. Две тяжелые зеленые бутылки, чуть припотевшие с холоду, были торжественно воздвигнуты посреди стола, и серебро их пробок засверкало царственным блеском, сразу придав убогой комнатушке значительный и праздничный вид.
Обе женщины оживились и приободрились. Наталья Алексеевна успела даже переодеться: вместо неизменного казакина на ней теперь была кофточка с отложным воротничком, на шее появилась цепь с какой-то старинной побрякушкой, волосы были гладко причесаны на висках и собраны в узел на затылке. Маша суетилась, переставляла тарелки, долго выбирала место, чтобы как-то позаметнее пристроить вазу с конфетами. Она откровенно радовалась событию, радовалась новому человеку и тому, что все это происходит, в сущности, из-за нее и, возможно даже, ради нее.
Русанов был в ударе. Он хорошо говорил, рассказывал какие-то забавные истории из своей жизни, легко, без надсады посмеиваясь над собой и над другими. Это было заразительно и вместе с вином немного кружило голову: угрюмый зимний день светлел, обшарпанные стены раздвигались, и казалось, что все, что было, они так или иначе преодолели, и все, что еще будет, преодолеют тоже. Маша смеялась, иногда по-детски хлопала в ладоши, а когда он замолкал, сейчас же просила его рассказать что-нибудь еще. Русанов догадывался, о чем она думает, да и нетрудно было догадаться: дескать, вот, где-то все же живут люди, у которых все время что-то происходит, веселое ли, грустное — неважно, важно, что никак не похожее на тот тягучий, монотонный скрип колеса, который и есть ее жизнь. Иногда в нем просыпалась совесть, и тогда ему хотелось сказать: ради Бога, не верьте, все это ложь, вы милая, обаятельная женщина, но нигде ничего не происходит, это все писатели выдумали или болтуны вроде меня, все и везде живут так же, как и вы, и нигде нет ничего другого…
Выяснилось, что Маша разведена, что мужа своего она не любила и вышла за него замуж в каком-то помрачении рассудка — от тоски, должно быть, а еще потому, что все вокруг уже давно повыходили замуж. Русанову хотелось еще что-нибудь узнать про нее, но старушка постаралась побыстрее прекратить этот опасный разговор, понимая, что он может далеко завести и, чего доброго, спугнуть то настроение, которое так счастливо возникло сегодня… К тому же и шампанское уже начало оказывать свое действие. Старушка даже попробовала голос, спела две-три фразы, но сейчас же сконфузилась и, сокрушенно покачав головой, будто укоряя себя за такое легкомыслие, обратилась к Русанову:
— Николай Ильич, попросите Машу спеть. Она вам не откажет. Честное слово, это редкое удовольствие. И гитара у меня в порядке, настраивать не надо.
Гитара действительно была в порядке. Маша долго перебирала струны, видимо, не решаясь, на чем остановиться. Потом тихо, словно издалека, надтреснутые звуки и низкий глуховатый ее голос стали наполнять комнату… Русанов сразу узнал эту вещь: суровый, временами даже мрачный его отец, когда, бывало, слышал ее, всегда плакал, уронив голову на руки и не скрывая слез.
Новых я песен совсем не пою.
Старые петь избегаю…
— Нет, лучше не ворошить, не тревожить прошлое, — говорила она. — Поменьше прошлого, ради Бога, поменьше — иначе нельзя жить, а жить нужно, и до конца еще не близко… Но куда же человеку деться от него, от своего прошлого? Разве это кому-нибудь когда-нибудь удалось?.. Отцу не удалось. А мне? И мне тоже не удалось… Да, все так. К сожалению, все это так… Сначала был отец, теперь я… Потом будет мой сын или кто-то, еще не родившийся на свет… Так было, так есть, и так будет во веки веков… И так, наверное, и должно быть…
— А ведь не знаете небось, Николай Ильич, чья это вещь? — когда она кончила, спросила старушка, прикладывая платочек к набухшим старческим векам.
— Представьте себе, Наталья Алексеевна, знаю. Варя Панина.