Весь их роман продолжался три дня. На работу они не ходили. Потом, в Москве, он даже не мог толком вспомнить, выходили ли они вообще в те дни из комнаты или все так и было на самом деле, не прерываясь и не меняясь ни на минуту: задернутые шторы, скомканная постель, ее большие темные глаза и небывалое, вернее, бывавшее только в снах, да и то в детстве, ощущение чистоты и доверия ко всему. О том, что будет дальше, они не говорили — зачем? Да, люблю, да, знаю, что это единственный раз, последний раз, и больше мы вместе уже не будем, но об этом не нужно сейчас думать, на это еще будет много, очень много времени впереди…
Стояло морозное трескучее утро, когда они провожали его. В залах аэропорта было шумно и неспокойно. Они вышли наружу, к барьеру. Маша не плакала, не говорила никаких печальных слов — она лишь теснее прижималась к Наталье Алексеевне, державшей ее под руку.
Прощались недолго. Наталья Алексеевна обняла Русанова, приложилась смерзшимися губами к его жесткой щеке, потом, помедлив, быстро-быстро перекрестила его мелким крестом. Маша спокойно поцеловала его, и так же спокойно выдержала ответный поцелуй, и не отдернула руку, когда он не слишком ловко ткнулся носом к ней в варежку, пытаясь добраться до теплой ее ладони. Заметив, что грудь его раскрылась, она участливо поправила на нем шарф, чтобы ему не было холодно идти по летному полю. Но в самую последнюю минуту силы все же изменили ей. Она обеими руками вцепилась в борта его пальто и замотала головой, будто прогоняя боль, ставшую вдруг невыносимой:
— Это ошибка. Я знаю, что это ошибка… Тебе тоже нельзя без меня…
Когда, поднимаясь по трапу, он обернулся, они еще стояли там, у барьера. Старушка помахала ему. Отсюда они выглядели как-то совсем уж беззащитно: две маленькие фигурки на фоне серой бетонной громадины, величественно и твердо возвышавшейся у них за спиной…
Самолет утомительно гудел, нагоняя сон, но заснуть не получалось. В голове, монотонно повторяясь, чей-то голос медленно, как на уроке, выговаривал одну и ту же фразу: «Das ist eine alte Geschichte… Эта старая история…» Нет… Он понимал, что на этот раз ему не отделаться ухмылкой над собой и нет надежды на то, что все как-нибудь рассосется, потускнеет и забудется в потоке житейских обстоятельств. В его жизни наконец случилось то, что бывает лишь однажды, и все это осталось теперь там, позади, куда ему, вероятно, больше уже дороги нет.
Итак, и это позади. Тогда что же впереди? И есть ли вообще теперь что-нибудь впереди, чего стоило бы ждать?
…Примерно через полгода из Н., от Натальи Алексеевны, пришло письмо. Жена внесла его с пачкой газет и положила к нему на письменный стол, на то место, куда она имела обыкновение складывать почту.
«Я с большой теплотой вспоминаю о вас, дорогой Николай Ильич, — писала старушка. — Вспоминаю наши беседы, наши чаепития. Кот мой — и тот помнит вас. Я иногда играю с ним, говорю: „Проснись, баловень, сейчас Николай Ильич придет“. Он сразу вскакивает с дивана, бежит к двери и смотрит на нее, ждет, когда она откроется. У нас все по-старому, зиму прожили мирно и без особых забот, а теперь весна в полном разгаре, как будто ничего и не было. Кстати, Николай Ильич, про Куропаткина-то теперь хорошо пишут — я сама читала. Вот видите, я же говорила, что все так или иначе наладится… А я, кажется, начинаю сдавать: по утрам стало трудно подниматься…»
Русанов отложил письмо в сторону. Все ожило перед глазами, и на душе опять стало, как тогда.
Выходит, думал он, и такую нелегкую жизнь можно прожить без вражды к другим и, в общем-то, без борьбы с ними, и даже перед концом ни о чем не жалеть и не считать, что судьба не задалась, что жизнь не получилась. Мир, конечно, не замечает ее, затерянную где-то в далеком углу, среди своих кошек, скрипучих стульев и воспоминаний, и никто не знает о ней, и нигде на виду, на поверхности жизни, нет и следа от нее. Но ей-то какое до этого дело? Ей важно другое: день, прожитый в мире с собой, кусок хлеба, благополучие тех немногих, кого она в силах взять под свою защиту. Она нашла свое, и для нее нет и не было этого вопроса, попусту отравившего жизнь многим, в том числе и ему самому: один и все, один и мир, один и небытие… Наверное, человек потому и страшится смерти — страшится, что уйдет без следа и без него все будет так, как будто его и вовсе не было на свете. Ну и что из этого? Ведь и при нем все так же и было…
«В отношении М.В., — читал он дальше, — я, к сожалению, была права. Этому человеку сейчас худо. Найдите время, голубчик Николай Ильич, приезжайте к нам еще. Правда, приезжайте, а? Может, и меня еще застанете…»
В коридоре раздался раздраженный голос жены: она опять за что-то отчитывала сына. Русанов вздохнул. Как бы там ни было, а уж эти-то двое без него пропадут наверняка…