С первого же визита Степана Михайловича к Любочке ощутилось, что нити дружбы узлом не завяжутся никак. Стоюнипа поклоннически увивалась вокруг Чельцова, его книг, его таланта, называла его ницшеанцем, намекала на то, что нашла в нем сообщника своих колдовских, не то мистических, не то вакхических тайн. Он же сразу занес ее в приевшийся уже список налезающих в быт "демонических мещанок", относился к жене товарища с усмешливым добродушием и навещал нарядную, нарочито богатую, квартиру их не часто.
Приехав на несколько дней погостить к своим родным Любочка Стоюиина тотчас же "запросто" явилась к родителям Чельцова, в доме которых раньше никогда не бывала. Фамильярничая со Степаном Михайловичем, как с партнером по столичной богеме, она приносила его матери привезенные из Москвы тяжелые сахарные орехи, которые старуха не могла разжевать слабыми своими зубами, делилась с сестренкой Раюшей какими-то скучными подробностями о красках Сезанна и Пикассо, хотя девушка никогда их не видала, и щеголяла в кроткой квартире Чельцовых вызывающим покроем платьев, пряностью духов и сухой гибкой фигурой своей, которую, по впечатлению Степана Михайловича, она "вызмеивала" уже несколько лет с помощью различных растираний и массажиста.
Все это дохнуло на Чельцова знакомым перегаром дешевого нетрезвого столицпзма, и он с упрямством закрыл чернильницу и не садился за письменный стол, пока не уехала Стоюнина, и снова не оздоровился вокруг снежный воздух зимнего Луганска. Накануне отъезда ее Степан Михайлович, вернувшись с базара, где покупал для сестры коньки, застал Любочку в своей комнате, смущенную, с неверным убегающим взглядом. Чельцову бросилось в глаза, что толстая тетрадь его "Не точного, но более чем точного дневника" лежала не под спудом нескольких книг, как всегда, а на книгах, едва прикрытая нелепым красным листком промокательной бумаги...
-- А я только что вошла, -- затрепетала язычком Любочка навстречу подозрительному взгляду Чельцова... -- Рассматривала ваши книги... "Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу"... Но дело не в том, а в том, что завтра вы лишитесь меня! Плачьте.
Степан Михайлович расстроенно, но вежливо простился со своей гостьей и, только когда она ушла, укусил па сгибе указательный палец, потом вышел на крыльцо и дышал несколько минут прохладно и длинно.
И снова в медленном ритме зубчатых колес, цепляясь друг за друга, задвигались трудовые дни...
Незадолго до окончания романа "Мои брат" пришло письмо из Москвы от Вайнштейна, который писал: "Относительно комнаты поручение исполнил, и хозяин обещает освободить старый ваш номер к 10 января. Приезд ваш ожидается нетерпеливо всей литер-компанией, и глаголы все громче звучат о том, что пора-де луганскому отшельнику вернуться к московским пенатам. Уже в театральной хронике появилось известие о законченной вами пятиактной драме "Мой брат", и эта газетная клевета вопиет о восстановлении незапятнанного доныне вашего честного имени беллетриста. А, главное, скажу вам по секрету от самого себя, любезный Степан Михайлович, я, кажется, по вас скучаю. Некому бранить меня за сухость, отсутствие интимности и "еврейских лучей", и я начинаю бояться, что без вас 'уж вконец очерствею. Порою, в сумерки, в наших чинных номерах мне и впрямь недостает сумасшедшей "чельцовщины" -- вот вам и "литературный чиновник Вайнштейн"!
Строки эти радостно встревожили и даже умилили Степана Михайловича: приятно было доброе ожидание прежних литературных друзей, и особенно нежила внезапная приветливость сумрачного Вайнштейна, словно на заброшенном знакомом пустыре увидел Чельцов пробившиеся впервые лепестки теплого голубого цветка. Все это вместе с сознанием, что задуманное сделано и сделано крепко, что бухгалтер был точен и ни в чем не изменил (даже закончен роман был ровно 31 декабря, ибо наказано было себе увидеть завершающий росчерк "конец" -- до начала нового года), что дома все налажено на здоровую удобную жизнь и сам он бодр, молод и душевно-силен, -- все это подготовило своевременный и легкий отъезд, и провожали Степана Михайловича с нетяжкими сквозь улыбки слезами.
К Пасхе вся семья -- только старый Чельцов подтрунивал ласковым букой--всерьез обещалась приехать с обратным визитом в Москву, и Степан подробно и живо описал, какой накрыт будет у него в номере стол на двадцать пять сладких куличей и тридцать пять творожных пасок.
Десять лишних пасок предназначалось для Раюшки, сестры, лакомки неуемной и ненасытной.
Балыг сидел у присяжного поверенного Стоюнина и был потен, несмотря на ледяные по стеклам узоры.