Вот фабула. Полковник Бульба с сынами едет на Сечь погулять и покрасоваться. Свергает там старого кошевого, чтобы затеять хоть какую войну. Во время осады Дубно младший сын переходит на сторону ляхов из любви к прекрасной полячке, и старый полковник замысливает во что бы то ни стало покарать изменника. Он добивается того, что половина осаждавших остается под стенами города (вторая уходит в погоню за татарами, разорившими Сечь). Потом, в разгар кровопролитного боя, бросает командование, чтобы загнать предателя-сына в лес и там собственноручно его пристрелить. Итогом этой вылазки становится пленение сына — Остапа и всего отряда, бывшего с Бульбой. Остапа казнят в Варшаве на глазах у отца. После чего полковник отказывается признать условия мира, заключенного с ляхами, и учиняет жестокий партизанский рейд по тылам противника. Погибает он из-за упрямого нежелания оставить врагам оброненную люльку.
И вся эта трагическая история самоистребления казацкого рода разворачивается под барабанный бой пространных пафосных речей о святом русском товариществе, войне за правую веру и несокрушимости русской силы. В первой редакции повести слово «русский» используется три раза, и все три раза — безотносительно к казакам. Во второй редакции это слово уже не сходит у них с языка, ибо запорожцы теперь с гордостью осознают себя русскими. Тут тебе и «святая Русская земля», и широкая «русская душа», и даже «русский царь», тень которого встает в финале из тьмы грядущих веков за спиной горящего Бульбы: «Уже и теперь чуют дальние и близкие народы: подымается из Русской земли свой царь, и не будет в мире силы, которая бы не покорилась ему!» В 1842 году, перерабатывая повесть для Собрания сочинений, Гоголь ощущал себя уже своего рода «российским Гомером», и «Тарас Бульба» сделался у него подобием «Илиады», долженствующей предварять главное творение — одиссею «Мертвых душ». Так что в «Бульбе» великая русская сила дана еще как бы в потенциальном, стихийном и анархическом виде, а 2-й и 3-й тома «Мертвых душ» должны были показать ее
в полном расцвете имперской цивилизованности. Чем это кончилось — известно каждому школьнику.
Все это я к тому, что экранизировать столь яркую и в то же время столь внутренне противоречивую вещь — задача немыслимо сложная.