Автору, Игорю Булатовскому, было в момент дебюта 24 года. Я купил две его лирические книжечки, неведомо кем и в каком количестве (подозреваю, что в сильно ограниченном) выпущенные одна за другой: “Белый свет” (1995) и “Любовь для старости” (1996). Читал их не очень, по правде говоря, подробно — больше радовался, чем читал. Радовали строчки, кусочки: “Утиною лапкой / Створка сердешная, / Самая сладкая / И безутешная, / Отворена / До листвы, до срока / Любви нестрашной, / Звезды высокой…” Или: “Ветер тянет лес недальной / За рукав дождевика / Отвернуться, хоть пока, / От напраслины печальной. / Тень дерев листа не боле. / Ах, на что мне сень листа. / Утолить не в силах боли / Маленькая красота…” — но боль если и была, то вполне растворялась в этом лепете и ворковании. “Рано клинышек забиваешь, / Белые зубки дерешь, / Ты ли вовсе не летаешь, / Не поешь…” — звук был совершенно сентименталистский, какие-то 1790-е годы, прямо из сельской державинской ласточки: “…Ты часто по кровлям щебечешь, / Над гнездышком сидя, поешь, / Крылышками движешь, трепещешь, / Колокольчиком в горлышке бьешь…” — что ориентации на Кузмина, отчасти туда же и обращенного, вовсе не противоречило. Нельзя было не припомнить и сладкогласное волхвование Клюева, чьей памяти посвящено одно из стихотворений “Белого света”: “…Птичка с острова Киферы / В этом спряталась лесу, / Голосом тончайшей меры / Славит Божию красу…” А когда в 1996-м вышли “Песни без слов” Верлена, переведенные Булатовским1, собственные его тяготения обозначились с еще большей отчетливостью и в ритмическом устройстве стихов, для которых общение с французской силлабикой даром, конечно, не прошло и в жанре — песен, песенок, и, возьмем шире, в творческом целеполагании. “Выражение красоты в стихах становилось непосредственным, даже неосмысленным, детским, сиюминутным, совпадающим с впечатлением, как вспышка при фотосъемке”, — пишет Булатовский о верленовском импрессионизме, но кажется, что и о себе.
Скажем о том, что в лирическую генеалогию Игоря Булатовского