Щегол в замешательстве поднял с земли смятый пенал и снова бросил.
— Пустая бабенка, — сказал он. — Ваня, друг, не стоит твоих мучений эта… гнилушка!
— Я верил ей, любил ее, я в бой за нее шел… — горько шептал Павленко.
Не в силах справиться с накатившей на сердце обидой, он поднялся с нар и вышел из землянки. Его богатырские плечи чуть поникли. За ним пошел Щегол. И лицо у Щегла было такое расстроенное, словно он чувствовал себя глубоко виноватым перед товарищем за то, что передал ему недобрые вести.
В землянке стало темно и тихо, точно солнце, которое привез с собой Щегол куда-то спряталось. Несколько секунд бойцы угрюмо молчали. Потом Бородуля крепко выругался, свертывая цыгарку. И землянка зашумела.
— Какого воина пригнула. Тля! — с отвращением сказал сержант Хрусталев. — Да она нитки на его шинели не стоит, вертихвостка подлая. Эх, не я, братцы, ездил на побывку, я бы ей, финтифлюшке, показал, как Красную Армию подрывать, я бы ее как блудливую кошку за шиворот да мордочкой, мордочкой, куда нашкодила…
Сержант Хрусталев гневно крутил пышный ус.
— Товарищи, это бесстыдство! Это, если хотите, преступление! — с горячим возмущением воскликнул Сережин. — Павленко с первого дня войны на фронте, Павленко, не щадя жизни, врага бьет, у него на теле рубцы трех ранений, а такая вот ранит его в самое сердце, из колеи выбивает… И ей хоть бы что! Она, может, смеется сейчас, кудряшки навивает… Товарищи, неужели таким сойдет, а?
— И что ты думаешь — сходит, очень обыкновенно сходит, — философски заметил Бородуля, и нахмурил рыжеватые, опаленные огнем брови. — А почему сходит?! Сами бабы виноваты! Кабы наша, умная-то женщина таких, как Санькина супружница, в шоры брала, да стыдила, да за ушко на солнышко вытаскивала, чтоб вся их мерзость была на свету, чтоб сами же свою низость почувствовали — другая бы одумалась, сообразила, какой вред она приносит Красной Армии.
Бородуля прикурил у сержанта и взволнованно продолжал:
— Что ж они, женщины-то наши, не видят что-ли, что паршивая овца все стадо портит, пачкает их поступками своими… Муж на фронте, кровь проливает за отечество, за ее же свободу и счастье, а она направо и налево хвостом винтит! И подружки воды в рот набрали. Это почему же такое, я вас спрашиваю?! Что же у них, у женщин наших, пороху что ли нехватит, чтобы пташке этакой крылышки подрезать! Да вон они какие гвардейские дела делают на заводах, на фабриках, на полях, а тут свое, семейное дело, — и молчок. Это почему же такое? Почему они воды в рот набрали, почему помалкивают?
Бородуля обвел строгим взглядом друзей, словно перед ним сидели не бойцы, а женщины, к которым обращался он со своим страстным и огорченным упреком.
— Они не помалкивают, — язвительно заметил пожилой красноармеец, — они чуть что — рады-радехоньки на фронт письмецо послать: так мол, и так, Маша да не ваша… Есть такие! Вот соседка-то постаралась, проинформировала Павленко… во всех подробностях! Это иные из них рады стараться, это готовы в любой момент! Уж лучше молчала бы, не растравляла бы солдатское сердце! Ведь он вторую неделю сам не свой ходит, ему пища в рот не идет. Нехватает догадки — эдакую кобылку, — нет у меня для нее другого слова, — пришпорить, так уж бойца бы не расстраивала. Ему, Павленко, может и жить-то двадцать четыре часа судьба положила, так пусть бы он с талисманом своим голубым, что душу его грел, в смертный бой шел…
Пожилой красноармеец нагнулся, поднял с земли смятую скорлупу павленковского пенала и с сожалением стал разглаживать заскорузлой и темной от пороха ладонью.
…Через несколько часов бойцы готовились к грядущему бою. Проверяли оружие, смазывали винтовки. Особенно бодры были Хрусталев, Бородуля, Сережин. Рассказы Щегла об их женах словно вдохнули в них новые силы жизни.
Павленко, серьезный, внешне спокойный, стоял на коленях возле своего пулемета и, наклонясь над ним, напевал горячим баском свою любимую песню, точно заставлял себя быть деловитым и собранным.
Друзья прислушивались к его свежему, чистому голосу, и хоть знали, что он, Павленко, наступит на горло личным обидам и чувствам, улавливали в его голосе затаенную боль, и горькие эти унылые струнки, такие лишние перед тяжким суровым боем, каленой иглой жгли солдатское сердце.
Тихо посапывал во сне Мишка. Ольга постояла возле кроватки, подоткнула одеяло под толстые ножки, выглядывавшие из решотки, и подумала, улыбнувшись: «Кровать мала». Потом подошла к зеркалу — расчесать на ночь свои длинные косы. По дороге между детской постелью и столиком, где стояло зеркало, Ольга сорвала с календаря лист и вспомнила еще раз, что сегодня день их свадьбы — ее и Антона… Руки опустились, завяли.