Следующим вечером Эдит не могла сосредоточиться, что было очень странно, ведь она обладала огромными запасами внутренней дисциплины и обычно не обращала внимания ни на какие внешние помехи. Как только я проковылял на сцену в образе подагрического отца семейства, мне стало понятно, что происходит.
Лишившийся шахматной доски оркестр расположил свои лампы так, что лица музыкантов освещались снизу, и в этом призрачном свете они следили за каждым движением Эдит, напоминая военных преступников, которые со страхом и безнадежностью ловят слова своих защитников.
В конце спектакля я был вынужден снова подойти к профессору Штрицелю.
— Сегодня, — сказал я строго, — получилось неважно.
Он был угрюм.
— Вы снова, — проворчал он, — доказали свою музыкальность. Щастны упрям, как мул. Боккерини был не менуэт, а похоронный марш. Позор. Моцарт был чуть лучше, а Диттерсдорф — великолепен. Остальное. ..
— У меня есть замечание.
— Пожалуйста, — он улыбнулся, словно официант, которому указали на муху в соусе.
— Почему вы следите за Эдит Ивенс такими взглядами, которые не могут не смутить любого исполнителя, любого артиста?
Остатки его улыбки погасли, и он ответил мне со сдержанной рассудительностью:
— Сначала это были шахматы. Поправьте меня, если я ошибся. В шахматы нам играть нельзя...
— Это так.
— И мы оставили шахматы дома. Что нам делать? Мы следим за пьесой. Мы смотрим на женщину.
Внезапно его голос потерял сдержанность, а изложение — логичность. Он взорвался криком:
— Вы думаете, нам приятно смотреть на эту женщину? Мы видели Полу Весели!
Я попытался его перекричать, но он моментально понизил голос до мрачного бормотания и устремил взгляд в пространство, придавая своим словам вселенский смысл.
— Знаете, когда мы уехали из Германии где были концентрационные лагеря и преследования, нам казалось, что мы приехали в страну, где сможем вздохнуть свободно...
В этот момент он изобразил из себя цветок, открывающий лепестки навстречу солнцу, а потом стремительно увял.
— Но нет, — трагически добавил он, — тут все так же. Преследования... тюремные решетки...
Я оскорбился и сказал, что не могу признать себя эсэсовцем.
— Не вы, дорогой мой...
Но я не мог согласиться и с нелепым приравниванием милой, человечной и глубоко верующей Эдит Ивенс к Генриху Гиммлеру.
Он закивал, давая мне понять, что каждый имеет право на свое мнение, а уж тем более он, которого лишили свободы играть в шахматы в оркестровой яме.
На следующий день Эдит была в ударе. Единственной проблемой было почти полное отсутствие смеха в зале. Я вышел на сцену и, заразившись блеском и энергией Эдит Ивенс, сыграл так хорошо, как только был способен — при полном молчании зрителей. Это было удивительно тяжело. Даже присутствие в первом ряду трех генералов не могло объяснить невероятной пассивности аудитории.
Когда у меня выдалась свободная минута, я вбежал в конец зала, чтобы выяснить, что происходит. Особых трудов это не составило: оркестранты в тот день перевернули стулья и уселись лицом к залу, так что над бортиком видны были их головы. Освещенные снизу, как печальные кегли, ожидающие обычных ударов судьбы, они угнетающе действовали на зрителей.
Эдит была чрезвычайно расстроена плохой реакцией зала и ушла со сцены с молчаливой убежденностью, что столкнулась с форс-мажорной ситуацией. Я не нашел слов, чтобы выразить свой ужас от столь дьявольской изобретательности. Я только укоризненно покачал головой профессору Штрицелю, а тот еле заметно улыбнулся и пожал плечами.
В дальнейшем спектакли шли прекрасно. Игры в шахматы возобновились, и Эдит, похоже, больше их не замечала. К последнему спектаклю австрийцы лидировали со счетом двадцать четыре—двадцать два при девятнадцати ничьих.
Передо мной стояла перспектива отправки на Дальний Восток, чтобы исполнять в популярной комедии роль епископа, оставшегося в одном исподнем. Авторские права на этот фарс принадлежали одному из офицеров нашей части. Неплохой, конечно, способ увеличить свои доходы. Я упоминаю об этом событии только потому, что этот офицер обвинил меня в отсутствии патриотизма, когда я избежал этой поездки, подав рапорт с просьбой перевести меня в ведомство Верховного командования союзных экспедиционных сил.
Другой офицер еще более высокого ранга вызвал меня в свой кабинет, приказал запереть дверь. Он путано говорил о том, каким непонятным становится будущее, раз скоро кончится война, а хвалил мою пьесу «Нос Банбери», которую якобы посмотрел с удовольствием, а потом вдруг попытался продать мне свои наручные часы.
Верховное командование союзных экспедиционных сил желало сделать фильм о военных действиях в Европе. Британскую сторону представляли мы с Кэролом Ридом, США — Гарсон Кэнин, поэт Гарри Браун и сценарист Гай Троспер, а Францию — Клод Дофин. Музыку должен был написать Марк Блитцстейн, который в тот момент служил в американской армии.