Вспомним уроки сравнительно недавнего. Люди, которым назначено было стать героями, становились провокаторами и доносчиками. Слугами Антихриста! Конечно, под пытками. Но кто пытал их? А тоже бывшие герои, которым невыносимо было сознавать, что кто-то останется незапятнанным, в то время как они запятнали себя и продолжают это делать. А воскресни тогда Иуда? Все было бы по-иному. Но он не воскрес, потому что мы не призвали его. Мы еще были глупы и беззаботны, еще были полны наивной своей гордыни, которой и посейчас хватает в некоторых кротких с виду душах. Вот мы и говорим: «Велик Иисус, но еще более — Иуда!»
Так закончила свою речь поэтесса Фанатея и скромно уселась среди рядовых участников диспута. Слава Богу, она не умерла от беспредельной любви к Нему, хотя Борис Арнольдович и не уразумел, к кому именно. Наверное, к Богу вообще. Да что там, в докладе он обнаружил немного доступной ему логики и потому, не отвлекаясь на логику, сразу сделал упор на поэтику и наслаждался только ею.
Фанатее похлопали довольно дружно. Хотя Нинель и Самуил Иванович продолжали смотреть кисло. Видимо, они не принимали поэтессу во всех ее проявлениях и не умели быть в данном случае конструктивными. А Борис Арнольдович хлопал от души, за что Нинель на него обиделась и не хотела разговаривать, пока Самуил Иванович не пошептал ей что-то на ухо.
Фанатея понравилась Борису Арнольдовичу темпераментом, напором, умением говорить речь, а что, это тоже полезное умение. И конечно, понравились ему ее горящие глаза.
А сам диспут поначалу не произвел большого впечатления. Выступали в основном специалисты, обвиняли докладчицу в дилетантизме и дерзости воинствующего невежества, но обвиняли с оглядкой и скидкой на утонченность и поэтичность натуры, склонность чрезмерно увлекаться эффектными деталями и историческими параллелями. Но так ведь она и предупреждала, что в ее речи не следует искать какую-то особую аналитичность.
Бориса Арнольдовича тоже подмывало высказаться, ему показался не совсем убедительным тезис о неизбежности предательства, насчет того, что обязательно кто-то должен предавать, не Иуда, так Павел, не Павел, так Петр. Но он, конечно, промолчал. Побоялся быть поднятым на смех, как еще больший дилетант. К тому же Фанатея, не расслышав, что ли, его аплодисментов, продолжала время от времени презрительно на него поглядывать.
Последним попросил слово поэт Полинезий Ползучий, кумир недавнего турнира, только один день проживший в профессионалах на общественном пайке. Но даже один-единственный день наложил на поэта явный отпечаток. Его невозможно стало узнать. Куда подевались прежние неприкаянность и неухоженность. Что делает с человеком общественный статус! Будь ты хоть поэт, хоть вообще обезьяна.
Но бывают случаи, что только-только обретенный статус, пока человек не успел к нему как следует привыкнуть, служит человеку плохую службу. Наверное, данный случай был именно таким. Наверное, освобожденному поэту не стоило о себе несколько дней напоминать, по крайней мере, своей давней сопернице, коварной и не останавливающейся ни перед чем.
Полинезий Ползучий, как и следовало от него ожидать, в теологические дебри не полез, наверное, он тоже в теологии был профаном, что поэту простительно, но лучше бы полез, а Фанатеину поэтику не трогал. Недостаточно ему было предыдущего триумфа. Хотел его, наверное, углубить и расширить.
— Ха-ха-ха! — расхохотался Полинезий, думая, что сейчас станет хозяином положения. — Ха-ха-ха! Я, конечно, согласен, что тема нашего сегодняшнего диспута исключительно поэтична. Это утверждение моей уважаемой коллеги я с самого начала с радостью принял (глубокий поклон в сторону насторожившейся и подобравшейся Фанатеи). Мне даже немного стыдно, что не я взялся делать сегодняшний доклад как освобожденный поэт, а она — неосвобожденная любительница. (Ну зачем ему нужно было лишний раз бередить эту свежую рану?)
Клятвенно обещаю в ближайшее время исправиться и написать профессиональный доклад на данную тему. Но пока необходимо сказать вот о чем. Дополнить, так сказать, предыдущих участников прений. Поскольку они обратили наше внимание лишь на теоретические погрешности, а мне сам Бог велел не проходить мимо практических недочетов. (Ничего такого никакой Бог ему не велел, конечно.) А они значительны. Настолько значительны, что я бы вообще не вел речи о какой бы то ни было поэтике, учитывая полное отсутствие таковой. (Канцелярит поэта был, конечно, совершенен. Неужели столь краткое пребывание в статусе освобожденного успело так заметно испортить язык? Недоумение и горечь читались на лицах многих, в том числе на лицах Нинели и Самуила Ивановича.)
Нет в этой речи поэтики! Так во всеуслышание утверждаю я при всем моем неизменном уважении к оппоненту. И пусть меня покарает Господь, если это не так! Нет поэтики, нет метафоры и образа, отсутствуют рифма и размер. Присутствуют лишь надрыв и пафос, но это не столько поэтические средства, сколько политические. Таково мое непредвзятое мнение.
И поэт, скорбно поджав губы, сел на свое место.