Отец тоже вспомнил о «баранчиках», он остановился, смотрел на краснотал, покрытый теперь узкими сизыми листьями.

— Лозы мало — петропавловцы режут на корзины.

— Ее тут скоро не будет? — с тревогой спросил я.

— Нет, почему же, краснотал очень живучий, очень упорный. Если корень цел, куст будет расти, выгонит новые побеги.

Петропавловский бор начинался за холмами. Это был очень старый, сухой, чистый сосняк. Громадные мачтовые деревья встретили нас сразу же, как только мы спустились с холмов.

Сосны росли редко, кроны их почти нигде не соприкасались. В бору было светло, сухо, просторно и видно далеко-далеко в глубину. Вдали сосны постепенно, почти неприметно сближались, потом теснились друг к другу, и вот уже видна лишь высокая, сплошная, тускло-желтая стена. Вверху между ближними соснами наклонно протянулись дымно-голубые столбы света: солнечные лучи, пройдя сквозь кроны, умеряли свою яркость, ее поглощала хвоя. Оттуда же, сверху, налетал, то усиливаясь, то замирая, ровный, спокойный шум, хотя внизу было совершенно тихо, но там, на высоте, никогда не утихал ветер — старый бор шумел непрерывно, как море.

Отец стоял под соснами, прикрыв глаза, медленно и глубоко вдыхал смолистый запах нагретой хвои. Этот запах, и дымно-голубой свет, и тихий шум, похожий на рокот волн, — все было заключено для нас в одном — Петропавловский бор.

Я помнил, как в самый-самый первый раз, когда мы сюда пришли, отец за мостом посадил меня на плечи и нес вот до этого места — до входа в бор. Ходили мы всегда одной и той же дорогой, встречали нас одни и те же знакомые сосны, каждую я знал в лицо, у каждой было свое имя. Ближе всех к краю бора росла самая высокая, самая толстая, самая старая сосна — «Вавилонская башня». Много раз мы пытались узнать — сколько ей лет, но следы от нижних ярусов давно заросли чешуйчатой корой, а верхние ярусы были плохо видны с земли. Все же на глазок прикинули: «Вавилонской башне» не менее ста лет.

В последний раз мы были здесь ровно год назад — в такой же ильин день. Отец тогда шел легко, быстро и не отставал от меня, как сегодня. Его волосы, подстриженные ежиком, как у всех гимназических учителей, были черные, густые, словно сапожная щетка. И лицо было сильно загорелое. С мая, с каникул, он весь день копался в саду. А сейчас, когда, отец снял панаму, «ежик» был растрепанный, влажный, в нем белели седые волосы; и лицо бледное, как зимой, совсем больное: отец теперь больше не работал в саду, говорил, что хочет поваляться на диване, почитать «Вокруг света».

Сейчас отец, по обычаю, «здоровался» с «Вавилонской башней», шутливо спрашивал, как она «живет-может». «Вавилонская башня» была такая же, как и в прошлом году, как и в первый раз, когда я ее увидел: над ней остановилось время.

…Из ровного, серого, голого, скучного песка неожиданно вздымается могучее неохватное древо, легко и сильно возносится ввысь. Мы закидываем головы, чтобы увидеть убегающий вверх ствол, ведем взгляд выше, выше, еще выше. Вот и головы наши запрокинуты до отказа, а ствол все тянется и тянется к небу. И вдруг под самыми облаками выбрасывает огромную черно-зеленую, узорчато-сквозную крону. В ней нельзя различить отдельные ветки — все слилось в сплошной громадный шатер.

Шея затекла, я опускаю голову, вижу — в тихом веселье бесшумно мечутся по песку солнечные зайчики: мгновенно появляются, мгновенно исчезают и снова появляются — уже рядом. «Вавилонская башня» играет — ловит и отпускает солнечные лучи.

— Старая, а балуется, — говорит отец, — теперь давай-ка рассмотрим ее поближе.

Мы вплотную подходим к «Башне». Да, здесь все разное, ничто не повторяется — ни форма, ни цвет. Снизу — от самой земли — отходят темно-серые ромбы, крупные, грубые, гранитно-твердые. Чем выше, тем они все уменьшаются, становясь тоньше, изящнее, нежнее. Это уже не ромбы, это чешуи; на глазах они меняются, светлеют: вот они желтые, вот оранжевые, почти красные. Ствол, освещенный низким солнцем, разгорается, горит жарким медным светом и, пламенея, уходит ввысь.

Отец садится на теплый песок, перебирает старую блестяще-скользкую хвою; ее много нападало с вершины «Башни».

— Папа, долго еще будет жить «Башня»? — спрашиваю я.

— Если человек не тронет, проживет столько же, сколько прожила — лет до двухсот. Она — здоровая, нет ни одного дупла, ствол крепкий, чистый…

Отец ложится на песок, закидывает руки за голову, смотрит на «Башню».

— Да, Толик, еще ни меня, ни тебя не было на свете, а наша «Башня» уже росла. Уйдем мы из жизни, а она все будет жить, день и ночь шуметь своей вершиной, И новые люди, которые, может, еще и не родились, будут, как мы теперь, приходить сюда, сидеть под нашей «Башней», смотреть, слушать и, может, назовут ее как-нибудь по-своему…

— «Башня» — самое лучшее имя, — говорю я, — хорошо, если б те люди его узнали.

Отец усмехнулся:

— А как? Их же еще нет на свете или они недавно родились.

Июльский день шел на убыль. Солнечные лучи стлались уже по земле, были нежаркими, красноватыми, пологими и насквозь просвечивали бор понизу. Теперь все стволы раскалились докрасна.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже