Этой встречи с прошлым я и хотел и боялся. В памяти все долгие годы жил родной город, жил таким, каким был оставлен в ту страшную весну, когда в муках от неожиданно нагрянувшей болезни скончалась еще не старая мать и я остался совсем один. Случилось это в мае, и май этот был вначале самым радостным, светлым — я только окончил биофак, собирался в свою первую научную экспедицию.

И вдруг телеграмма — мать сильно больна. Я помчался в Куранск. В больнице меня встретили с привычным и оттого холодным сочувствием. Да, мать неизлечимо больна — медицина бессильна помочь. С каждым днем будет все хуже.

— Она будет очень мучиться? — спросил я.

— Сейчас трудно сказать, — уклончиво ответил врач, — это бывает по-разному. Но мать ваша — хроник. У себя мы оставить ее не можем.

— Она все знает?

— Нет. Это надо скрывать, пока возможно.

— Что же говорить ей о болезни?

— Мы говорим — острый радикулит. Болезнь затяжная — надо терпеть. Вы должны говорить то же…

Потом была первая встреча с нею, обреченной…

Я смеялся, шутил, о болезни матери сказал, что это так же не опасно, как ишиас, хотя и не менее мучительно. Сейчас важен покой, лучше всего — в домашних условиях: больничная обстановка все же нервирует, недаром еще великий Павлов учил, что для любых заболеваний, тем паче — нервных, обстановка — главное.

— Ну, раз классики биологи пошли в ход, мне остается только слушаться. — Мать сразу приняла мой тон, и по ее глазам, за месяц ставшим огромными, глубокими, было видно, что ей очень хочется верить моим словам и она старается верить.

На другой же день мы приехали домой. Извозчик вез шагом, очень бережно, называл мать Анной Петровной — в маленьких городках старожилов хорошо знают, а мать родилась, выросла и всю жизнь прожила в Куранске. Теперь ей предстояло здесь умереть…

Я протянул матери руку, она всем телом оперлась на нее, и я почувствовал, какая она стала легкая, маленькая — кожа да кости. И это сейчас, всего на втором месяце болезни…

Я хотел было внести ее на руках, но побоялся — она подумает, что болезнь серьезная, и я стал медленно вести ее на крыльцо. Мы брали ступеньку за ступенькой; я шел и думал, что она последний раз ходит по земле. Пройдет время, полное бессмысленных и страшных мук, и по этому же крыльцу мать вынесут на кладбище. При этой мысли я почувствовал, что задыхаюсь от слез, от горя, и чтобы скрыть это, закашлялся.

— Ты простудился, Толя? — Как всегда, она беспокоилась только обо мне. — Верно, продуло в поезде? Смотри, на ночь обязательно прими аспирин.

И вот наступила последняя ночь. Сиделка должна была прийти только утром, и я на раскладушке устроился в комнате матери, хотя она и не хотела, говорила, что, может, ночью у нее будут сильные боли, она начнет стонать и помешает мне заснуть, а я устал с поезда. Кроме того, — она это уже раньше знала, — мне двадцать пятого мая надо выезжать в Туркмению, в экспедицию, а сегодня двадцать третье.

Я лежал на скрипучей раскладушке и думал: как быть? Сказать завтра, что не поеду в Туркмению, останусь дома? Тогда она сразу догадается, что положение ее куда серьезнее, чем ей говорят, начнет допытываться и очень скоро узнает правду — я не смогу долго скрывать, сил не хватит, особенно дальше, когда начнутся тяжелые страдания. И она будет мучиться еще больше, видя меня, ежеминутно прощаясь со мною… И еще: остаться — это, разумеется, сильно уменьшить возможность осенью попасть в аспирантуру. Экспедиция — всегда проверка пригодности к научной работе. Но сейчас это, разумеется, не имеет значения. Можно ли думать об аспирантуре, когда впереди такое страшное, неизбывное горе… И я действительно не думал ни о чем, кроме своего горя, — старался не ворочаться на скрипучей раскладушке, дышал ровно, как спящий, временами даже чуть всхрапывал, а сам слушал, слушал… Мать вздыхала прерывисто и часто — сдерживалась, чтобы не стонать, не разбудить, не побеспокоить меня. Но, видимо, боль нарастала, ей уже было невмоготу терпеть; она тихонько и коротко застонала и сейчас же умолкла, только дышала все так же часто и тяжело.

А мне было нечем дышать. Слезы душили меня, они текли по вискам, текли в уши, на подушку. Я плакал беззвучно, стараясь ничем не выдать себя. И тогда она осмелела: стала стонать очень тихо, высоким, почти детским голосом. Потом, спохватившись, умолкала, но через минуту стон прорывался снова. И я не выдержал, коротко всхлипнул, хотя сейчас же замолчал — сжал зубы. Мать подняла голову с подушки.

— Толик, ты не спишь? У тебя насморк? Почему ты не принял аспирин? Встань, возьми у меня в тумбочке…

А я, сжав голову руками, прятал лицо в подушку и боялся одного — что сейчас, закричу во весь голос, стану биться головой о железный край раскладушки.

Рубаха на груди, подушка, руки — все уже было мокрое от слез, а я старался дышать спокойно — мол, снова заснул, устал с дороги.

Что было дальше, не помню. Не помню, как прошла эта ночь — самая страшная ночь в моей жизни.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже