— Теперь, кажуть, рак радием можно вылечить. — Пастух вынул кисет, умело свернул козью ножку, потом достал увеличительное стекло, навел на солнце. Папироса задымилась.
— Ловко! — сказал Вадим. — И спичек не надо. Ты что, махорку куришь?
— Махорку. «Гаваны» до нас еще тилько везуть… — Он насмешливо взглянул на Вадима. — А ты не куришь, на що тоби вси сорта знать?
— Я для коллекции собираю папиросные коробки.
— И марки?
— Нет, марки все собирают. Коробки интереснее — их редко кто собирает.
Я слушал Вадима и думал, что вот рядом со мной живет маленький человек, самый любимый, самый близкий, — и уже такой далекий. У него своя, неведомая мне жизнь. Когда Вадим вдруг начинал расспрашивать об отдельных сортах папирос, я сердился, считая, что он потихоньку курит. И что виноградный сок — лучший напиток на земле, я тоже узнал только сейчас…
Близился полдень. Пастух взглянул на солнце, молча поднялся, не прощаясь с Вадимом, погнал коров к отлогому берегу на водопой.
Пора было идти в город — встретиться с ним после долгой разлуки.
И вот мы снова идем по Колонтаевской, сворачиваем на Октябрьскую — бывшую Дворянскую, главную улицу города. На углу, в двухэтажном сером здании, как и двадцать лет назад, — райисполком. До революции в этом доме помещалась городская управа.
Я остановился, взглянул вдоль улицы. Она просматривалась очень далеко — почти до самого конца. Но как это могло быть? Укоротилась она, что ли? По этой улице впервые, семилетним мальчишкой, я один, тайком от родных, прошел из конца в конец — от Покровского собора, разобранного в тридцатом году, вот сюда — до городской управы. Какой длинной, бесконечной была тогда Дворянская! И как я боялся, как испуганно оглядывался на каждого прохожего. Вдруг спросит: «Ты чей, мальчик? Почему один тут шатаешься?» Дойдя до конца улицы, я еле успел спрятаться за старую липу с выгнившей, залитой цементом сердцевиной: возле каменного крыльца городской управы медленно расхаживал огромный усатый городовой в парусиновом кителе с темными от пота подмышками. Очень толстые икры городового были туго схвачены узкими голенищами до блеска начищенных сапог.
Весь сжавшись, тяжело дыша, я стоял за липой и ждал, пока городовой повернется спиной. Тогда, может быть, еще удастся спастись…
Так кончился мой первый выход в мир. Как много я увидел, узнал тогда! Сколько раз до этого дня мы с матерью ходили по Дворянской, но только в тот день я по-настоящему понял, как огромны богатства витрины игрушечного магазина Красикова. Или магазин резиновых изделий «Машков и сыновья» — я впервые рассмотрел там гигантскую правую калошу, стоящую среди десятка обыкновенных мелких и глубоких калош.
А теперь на месте магазина с огромной калошей был пустырь. У самой земли, вровень с нею, темнел каменный фундамент. Над грудами битого кирпича подымались уже немолодые клены-самосады — выросли на руинах.
Вадим кивнул на развалины:
— Немцы сожгли?
— Да.
— Почему же площадка до сих пор не расчищена?
— До всего, брат, руки не доходят.
— Почти двадцать лет прошло, и все не доходят?
Я не ответил, я сам был подавлен заброшенностью, запустением моего родного города. С трудом узнавал я дома, которые столько лет мог ясно представить себе, закрыв глаза.
Впрочем, многих домов не было. На месте их лежали пустыри, валялись скрученные ржавые балки, высились поросшие бурьяном горы мусора. Уцелевшие дома, казалось, стали ниже, словно от старости ушли в землю. Темные каменные стены их покрывали глубокие борозды — следы фугасок, снарядов. Все здесь на каждом шагу напоминало о войне, о которой почти забыли в больших городах.
Вадим шел рядом, притихший, хмурый: он впервые не в кино, а в жизни видел страшные следы войны.
Поворот на нашу Нагорную — возле электростанции, но электростанции нет, на месте ее маленький сквер: десяток скорорастущих кленов, в середине клумба, заросшая белесой лебедой, две деревянные скамьи — одна без спинки, другая без сиденья.
Нагорная была пустынна — день будничный, время рабочее. Я шел и вглядывался в дома, которые с детства знал наперечет: дом Михайлова — учителя гимназии; дом доктора Сабурова; дом полковника в отставке Сухих. Узнать дома было почти невозможно — над одними возведены вторые этажи, к другим сделаны пристройки — в каждом живут по нескольку семей, и нумерация домов новая. Табличка с номером «6» прибита на чужом доме.
Я шел по совсем незнакомой улице. Даже сорная трава была здесь теперь другая — вся улица сплошь заросла мелким спорышом, а раньше чего только тут не росло — у заборов «куриная слепота», с необыкновенными серыми цветами, жирные, почти черные лопухи с красными колючими шариками плодов. А посредине улицы, между колеями еле заметной, ненаезженной дороги, тянул вверх свои прямые, проволочно-твердые стебли подорожник.
И вдруг я остановился — вдали показались серебристые ели, ели нашего дома. Старые, кособокие, искривленные, они были живы, стояли у темно-красной стены дома, словно охраняя его.
Я ускорил шаг, я почти бежал. Вадим еле поспевал за мною.
— Это ваш дом, папа?