Грибы наконец были снова торжественно водружены на стол, и после первой рюмки Сухоруков поднялся: спасибо, слишком устали, извините, двадцать часов на ногах. Он понимал, что Жору лучше увезти отсюда, да и самому кусок не лез в горло. Наверстаем на свадьбе, грибы — просто чудо, ни в одном ресторане таких не попробуешь, большое спасибо. Николай Александрович проводил их до машины и вернулся, и все принялись за еду. Лишь Таня ничего не ела. Коньяк ожег ей рот, и она сосала лимонную дольку, посыпанную сахаром, и не сводила глаз с Виктора. Ей нравилось, как он пьет, и как ест, и как вытирает салфеткой губы, и подкладывает ей на тарелку лучшие куски, и как разговаривает с отцом о подготовке сада к зиме, о суперфосфате и извести, — откуда он знает все эти премудрости, в городе же вырос, не в селе, а рассуждает, словно всю жизнь выращивал деревья, подкармливал, перекапывал, обвязывал еловыми лапками, чтобы зайцы не обгрызли кору… Таня не понимала, зачем они тут сидят, и едят, и болтают, когда можно убежать в лес, на прогретый солнцем косогор, по которому они скатились нынче утром, и махать руками, и бегать взапуски, и целоваться.
Виктор нашел под столом ее руку и легонько пожал, и Тане стало жарко, и она увидела себя в длинном белом платье с фатой, и в белых туфельках, а в руках у нее были огромные белые каллы, и играла музыка — вальс Хачатуряна к «Маскараду»… Нет, лучше вальс Прокофьева из «Войны и мира», первый бал Наташи Ростовой, вальс, сотканный не из звуков, а из солнечных лучей… Только почему мне всегда хочется плакать, когда я слышу этот вальс, неужели я такая слезливая, сентиментальная, боже мой, я и сейчас заплачу, что это со мной происходит, скорей бы Октябрьские праздники, еще целых три недели, нет, я определенно сойду за эти три недели с ума…
А Виктору не хотелось в лес, и никуда не хотелось. Ему было хорошо сидеть за этим столом, ловить на себе ласковый взгляд Ольги Михайловны, и нежный — Танин, и восторженный — Наташкин, и непринужденно говорить с Николаем Александровичем о садах — свой среди своих! — и серебряные шпоры колокольчиками звучали в его душе, и ему было забавно, что никто, даже под рентгеном, не догадался бы, о чем он сейчас думает.
После обеда Наташа с Пиратом убежала к своей подружке, на другой край дачного поселка, Ольга Михайловна с Таней принялись за уборку, а Виктор и Николай Александрович пошли в сад. Вересов любил после обеда минут тридцать подремать в своем старом мягком кресле, но в последнее время начал полнеть, и это не на шутку беспокоило его: сорокавосьмилетнему профессору ужасно хотелось выглядеть подтянутым и молодым, и он с насмешливой грустью поглядывал на стройную, спортивную фигуру своего будущего зятя.
Они сгребли из-под яблонь опавшие листья, подожгли, и горький сизый дымок поплыл над участком. Этот дымок был знаком бабьего лета, как холодные костры рябин, как липкая паутинка, а бабье лето Вересов любил едва ли не больше, чем любую иную пору года. Короткие, как вспышка молнии, ясные и сухие дни после осенней хляби и перед зимними приморозками тревожили его своей предрешенностью, тщетностью надежд, тихой тоской умирания. Сколько ни тужься, а пришла твоя пора, и облетают с деревьев листья, и горький дымок костра щекочет горло.
Виктор рассыпал в приствольных кругах суперфосфат, добавил калийной соли, извести, сбросил рубашку и взялся за лопату. Как это говорил Вольтер: «Каждый должен обрабатывать свой сад»? Ну, что ж, старик знал, что говорил, недаром его считали крупнейшим философом своего времени. Это прекрасно — обрабатывать свой сад. Когда-нибудь этот сад будет моим. Он уже и теперь мой, и эта дача, и «Волга», и огромная пятикомнатная квартира, — все мое. Конечно, если бы Таня была единственной… совсем другое дело, но — ничего. Наташка еще ребенок, а потом она уедет в Москву, в институт, а потом — куда-нибудь за Полярный круг: такие восторженные девчонки обожают Полярный круг, а пока она очухается, я тут все приберу к рукам.
Лопата легко входила в рыхлую землю, движения были четкими и размеренными, — никогда он еще не чувствовал себя таким сильным и полным надежд, и Вересов стоял в сторонке, опершись на садовые вилы, и любовался им, а глаза его все пристальней вглядывались в одну точку: в синевато-черную фасолинку на его правом предплечье, и чем больше он глядел на эту фасолинку, тем сильнее в нем нарастала тревога. Это было как снежный обвал в горах: покатился по склону неприметный комочек, увлекая за собой все новые и новые снежинки, и вот уже полетела вниз лавина, сметая все со своего пути.
— Хватит, отдохни, — сказал Николай Александрович и достал портсигар. — Давай покурим, а то ты меня совсем загоняешь.
Они закурили, и профессор осторожно тронул Виктора за руку.
— У тебя эта штука всегда была такой вздутой или плоской?
Виктор пожал плечами.
— Не помню, кажется плоской. Ну да… Мы играли в баскетбол, я полетел и ободрал руку. По-моему, она после этого и вздулась.
— Давно?
— Да с полгода назад. Вы отдохните, Николай Александрович, а я еще поработаю.