— Не знаю, — повторил Яков Ефимович и почувствовал, как ему огнем жжет руки, словно снова впилась в них шелковистая парашютная стропа, и страшным напряжением свело мышцы. Ревекку Абрамовну похоронили на еврейском кладбище, там же похоронили Лизу, женщинам так и не удалось смыть с нее желтую масляную краску, и жутко было смотреть на нее, застывшую, неподвижную, словно отлитую из латуни. Теперь его нет, того кладбища, его поглотил город, как поглотил другие старые кладбища, — ex confesso[9], живым — жить на земле, и надо заботиться о живых, но тогда оно было, и на нем хоронили людей до массовых расстрелов. К кладбищу вел Глухой переулок, узкий и грязный, с ветхими развалюхами-домами, по вечерам немцы и полицаи не казали туда носа, вот там они и встретились, четверо ее бывших учеников: Андрей Сухоруков, Дима Агеев, Костя Мехов и он, — два белоруса, один «метис» и один еврей, и приговорили изменника и палача Калечица к смертной казни через повешение. У Андрея был пистолет, он предлагал не возиться, а просто пристрелить Славку, как собаку, где-нибудь в глухом углу, но они не согласились — слишком легкая смерть. Нет, надо, чтобы он сначала помучился, как мучились старуха-учительница и Лиза, чтобы он до смерти десять раз подох, мразь, подонок, предатель… А через два дня Костя заманил Калечица в развалины на Революционной, они накинулись на него, связали, загнали в горло кляп, и Дима перебросил через железную балку кусок парашютной стропы с петлей. Он извивался на земле, как червяк, этот синеглазый мальчик с длинными, загнутыми, как у девчонки, ресницами, он обмочился и наделал в штаны, и их мутило от вони, от ужаса перед тем, что сейчас свершится, но они стояли над ним, и Андрей трясущимися губами читал приговор. Как она резала им руки, проклятая веревка, как немели от нее мышцы… Четверть века спустя Яков Ефимович ощутил эту жгучую боль, и ему захотелось обнять долговязого мальчика с нестриженой косичкой на затылке, но он не решился.
— Видишь ли, сынок, есть вопросы, которые люди называют проклятыми, потому что уже тысячелетия ломают над ними головы, а найти однозначного ответа не могут. Откуда берется жестокость… Действительно, это ведь так просто: быть добрым. А сколько на земле подлецов! Может, жестокость передается по наследству, как цвет глаз или цвет волос? Я лично в это не верю. Иначе у немцев был бы Гитлер, но не было бы Гете и Гейне. И Тельмана, и того солдата, который отворачивался и делал вид, что ничего не замечает, когда белорусские женщины забирали из гетто еврейских детей, чтобы спрятать в своих семьях. И ты меня, конечно, извини, но у твоей мамы и у всего человечества не было бы тебя. — Он прошелся по ординаторской, шаркая тапочками, и остановился у Саши за спиной. — Знаешь, как работает селекционер? Вот он возьмёт какое-нибудь зернышко и год за годом закрепляет его лучшие качества. Отбирает и закрепляет, отбирает и закрепляет. И получает необычное зерно. Самое урожайное, устойчивое… одним словом, самое лучшее. Ни один дурак не стал бы тратить жизнь, чтобы отобрать и закрепить худшие качества зерна: мелкость, неустойчивость к заморозкам или, скажем, к болезням. А вот среди людей веками шла селекция не на доброту, не на человечность, а на жестокость. Рви, хватай, топчи, набивай брюхо… Выживали сильные, жестокие, те, кто умел подчинить себе других. Конечно, во все времена были хорошие люди, не одни сволочи; слово «зло» вообще имеет только единственное число, обрати внимание; но селекцию на доброту начал социализм. Понимаешь? Отобрать и закрепить в человеке истинно человеческое, — вот что такое, по-моему, социализм. А труд селекционера — труд долгий.
— Я сказал маме… — Саша повернулся к нему, и доктор увидел бледное, с капельками пота над верхней губой лицо. — Если она будет обижать бабушку… если… я уйду из дому. Уйду, уеду куда-нибудь на Сахалин, буду всем говорить, что детдомовец, что у меня нет матери, что я не помню ее.
— Не надо, — сказал доктор. — Успокойся, сынок. Мы с ними поговорим, мы не дадим твою бабушку в обиду. Думаю, до этого дело не дойдет. Тебя-то мама любит?
Саша понурился.
— Меня-то она любит. Ну, зачем, зачем ей этот старый барсук? Мы так хорошо жили втроем! Все из-за него! Чтоб он сдох, сволочь плешивая!
— Ну-ну, — сказал Яков Ефимович и похлопал его по плечу. — Возьми себя в руки, ты же мужчина. Жестокость рождает жестокость, как крольчиха — крольчат. А добро рождает добро. Хотя, черт его знает, с добром иногда бывает и наоборот. Но с жестокостью — никогда, это точно.