Он аккуратно оторвал от конверта ровную узкую полоску и вытянул напечатанный в типографии бланк. Под словом «Направление» корявыми загогулинами были написаны его фамилия, имя, отчество, год рождения. Он торопливо пропустил все это и заглянул в конец. Ага, вот оно. Древняя милая латынь. Бедная докторша, она небось и понятия не имеет, что когда-то на журфаке изучали латынь, и Дмитрий до посинения зубрил звонкую мертвечину, потому что старичок-преподаватель сумел-таки уговорить его, что изучение латыни дисциплинирует ум, приучает мыслить ясно, четко, последовательно. И еще была у него детская наивная мечта прочесть в подлиннике сонеты Петрарки. На сонеты, конечно, духу не хватило, но что-то же в черепушке застряло, не может быть, чтобы все растерялось. Ну-ка, что она тут намалякала? Susp. Cr. pulmonuen dextra. Ну, pulmonuen— легкое, отсюда — пневмония, воспаление легких; dextra — правое. Все ясно, правое легкое. Susp. и Cr. — какие-то сокращения. Cr… Что это может быть?
Он уже знал, интуитивно знал, что это такое, но еще боялся в это поверить. Последняя возможность отступить, самая последняя, другой уже не будет. Но воспользоваться ею он не захотел. Сидел, курил, лениво вспоминал слова, которые могли бы начинаться с этих букв, потом надоело. Дымок, синими кольцами вившийся над сигаретой, подсказал ответ: канцерогенные вещества. Cr. — канцер, рак. Всплыло и первое слово, и теперь он мог прочесть весь диагноз: «Подозрение на рак правого легкого». Пока только подозрение. И на том спасибо.
— Господи, — вдруг сдавленно произнес он, почувствовав, как гулко оборвалось сердце и упало в звенящую пустоту, — как же она будет без меня жить…
— Чево, чево? — испуганно прокудахтала официантка, выглянув из-за буфетной стойки. — И не проси, милый, больше не дам. Хватит, залил зеньки. Вон они у тебя, вроде как у чокнутого.
…Людей было в машине, как сельдей в бочке, — не повернуться, не вздохнуть, а немцы прикладами загоняли все новых и новых: «Los, los, verfluchte Juden, bald wird es euch gut!»[2]— и овчарки лениво зевали на поводках, обнажая желтые клыки и розовые десны, и оркестр на заснеженном помосте играл марш «Прощанье славянки». В немыслимую высоту взлетала труба старого Эпштейна, рассыпая пригоршнями чистое серебро звуков, мундштук примерзал к толстым, вывернутым губам, и Эпштейн отрывал его с мясом и хватал красным, как кусок свежей говядины, ртом морозный воздух, и кровь стекала по его волнистой сивой бороде и замерзала, нанизываясь на волосы цепочками красных бусинок, но он не замечал этого, он все дул и дул в свою трубу, запрокинув тяжелую голову к серой латке вымерзшего неба над колодцем Юбилейной площади, словно хотел разбудить ото сна всесильного еврейского бога: посмотри, алтэр гунт, алтэр хазэр, алтэр ганэф[3], что эти выблядки вытворяют с твоим народом! «Прощайте, братья, прощайте!» — вопила труба, и скрипки вторили ей, и яростно грохотали литавры, заглушая крик, плач, стоны, проклятья, ужас и оцепенение последних минут, а с улицы Островского все подъезжали и подъезжали, стреляя вонючим сизым дымом, тупорылые грузовики, обтянутые брезентом, и длинная толпа, подгоняемая прикладами и рычанием овчарок, втягивалась в них, как в бездонный омут, уминалась, утрамбовывалась, оставляя по себе на вытоптанном снегу подшитый дратвой детский валенок, платок с огненно-красными чайными розами по синему полю, лаковую сумочку с оборванной в толчее ручкой, желтый, как осколок солнца, лоскут…
Диму отшвырнуло от родителей и прибило к Яшке Басову, в другую колонну. Где-то неподалеку пронзительно кричала мама. Он рванулся назад, но немец больно ткнул его в грудь прикладом.
Мальчишкам повезло — оба оказались в последнем ряду. Сколько немцы ни месили прикладами, больше в кузов никого не загнали.
— Steige hinauf, — сказал офицер молоденькому солдату, румяному от мороза — wirst aufpassen![4]
— Nicht nötig. Es stinkt dort! — Солдат засмеялся и покрутил носом. — Es klappt ohne mich![5]— Поднял задний борт, задернул брезент и загремел железной цепью.
Покачиваясь на выбоинах, машина медленно тронулась. Голосили женщины, надрывались дети. Навалившись на Диму, какой-то старик бормотал молитву. Было темно, как в погребе. Воняло. Он почувствовал, что задыхается. Прижался лицом к намерзшему брезенту. От брезента пахло мочой. Но в складке была дырочка. Маленькая, с трехкопеечную монету.
Машина уже миновала Тучинку и приближалась к Кальварии. По обе стороны дороги, утопая в снегу, теснились дома, над крышами вились дымки. Протрусила заиндевевшая лошадь. Мужик привстал в санях и поглядел вслед машине, вытянув голову из воротника черного кожушка.
Над Кальварией кружили вороны. Деревья стояли черные, будто обгоревшие. В блеклом небе четко отпечатался крест над часовней.
Женщины уже не кричали, а глухо сипели, сорвав голоса. Старик больно упирался Димке в бок острым локтем.
Он попробовал повернуться и не сумел.
Выехали на Раковское шоссе, последние дома городской окраины остались позади. Слева вдоль дороги потянулся редкий перелесок.