Улучив мгновение, когда машину тряхнуло на ухабе и вся масса людей подалась вперед, Димка достал перочинный нож. Это было единственное его богатство, единственное оружие. Всунул острое, как бритва, лезвие в дырочку и изо всех сил потянул вниз.
Брезент заскрипел, разваливаясь, и поток свежего воздуха хлынул в машину. Старик, упиравшийся локтем ему в бок, очнулся.
— Стой, — схватил он Димку за плечо скрюченными пальцами. — Что ты делаешь, газлэн[6], из-за тебя нас всех расстреляют!
— Яшка, прыгай! — крикнул Димка, не глядя, ткнул ножом в эту руку и вывалился в дыру. Ударился о накатанную дорогу, вскочил, скатился по крутому откосу в мягкий, пушистый снег, кинулся в густой кустарник, провалился в яму и замер за лозовым кустом.
Машина поднималась на бугор. Он видел, как из дыры вывалился Яшка Басов, а за ним еще несколько мужчин; петляя, словно зайцы, они побежали в лес, по другую сторону дороги.
Высокие тупорылые грузовики, обтянутые брезентом и замкнутые железными цепями ползли и ползли, натужно ревя моторами, и в каком-то из них, тесно прижавшись друг к другу, стояли его мать и отец, а сам Димка лежал в яме под лозовым кустом, из которого мороз выморозил все соки, и не мог пошевельнуться от пронзительной боли в правой ноге.
«Куда они их везут, — думал он, — неужели и правда в лагерь, как говорили эти типы из юденрата?[7]»
Прошло полчаса, а может, час, когда откуда-то справа, из-за леса, донеслись длинные пулеметные очереди. И Димка догадался, куда шли машины. Возле деревни Тарасово был длинный и глубокий овраг, и вот теперь где-то там пулеметчики стреляли в его мать, и в его отца, и в старика, которому он оцарапал ножом руку, и в трубача Эпштейна с кровавыми бусинками на сивой волнистой бороде — в тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей. Звери, фашисты…
Он плакал, уткнувшись лицом в снег и слизывая с губ соленые слезы, а пулеметы гремели, захлебываясь от ярости: тра-та-та-та-та! — и раскаленным железом жгло подвернутую ногу. Хотелось спать — ничего не слышать, ничего не видеть, ни о чем не думать, — белая простыня, белый пододеяльник, скрутиться калачиком, согреться — спать. Нет, только не спать! Жить! Жить, чтобы убить хоть одного фашиста, хоть одного. Всадить ему в горло нож, повернуть и смотреть, смотреть, как он будет умирать.
Димка приподнялся, упираясь спиной в край ямы, всадил правую ногу в развилку между двумя стволами, изо всех сил дернул и завыл от боли. Отлежался, встал, цепляясь за стеклянные ветки и, прихрамывая, проваливаясь в рыхлый снег, побрел по направлению к Дроздам: он хорошо знал эти места, отец, заядлый грибник, исходил их с ним вдоль и поперек сотни раз. В Дроздах, неподалеку от концлагеря для советских военнопленных, жила тетка Андрея Сухорукова, там можно было отлежаться и решить, как жить дальше.
— Простите, не помешаю?
Агеев открыл глаза.
Полковник Горбачев, плотный, коренастый, терпеливо переминался с ноги на ногу возле его столика, и Агеев понял по его виду, что стоит он уже давно и дурацкий вопрос свой задает не впервые. «Откуда тебя нелегкая принесла на мою голову, дорогой Григорий Константинович, — с неприязнью подумал он. — Мешаешь, мешаешь, неужели не видишь, что мешаешь, сто пустых столиков, все столики пустые, почему тебе захотелось именно за мой, чего ты пристал, как банный лист к заднице, мне еще нужно добрести до Дроздов, встретиться там с Яшкой, а назавтра мы вместе пойдем в Тарасово, к оврагу, чтобы увидеть, как из желтого, чуть припорошенного снегом песка торчат голые, скрюченные руки и ноги, ты мне не попутчик в этом путешествии, ступай».
Дмитрий уже хотел высказать полковнику все, что думает и о нем, и о его матери, и обо всех его родственниках до седьмого колена, но тот опередил его.
— Дмитрий Кузьмич? — удивленно пробормотал он и пошевелил белесыми бровками. — Прости, не узнал. К людям потянуло…
Это бормотание, эти смешные бровки так не шли к его мужественному, открытому лицу, к орденским планкам на кителе, ко всей его коренастой крепкой фигуре, что Дмитрий вздохнул и отодвинул стул.
— Садись. Только если ты решил, что я — Клавдия Шульженко или ансамбль песни и пляски Советской Армии имени товарища Александрова, то ты ошибся адресом. Предупреждаю сразу, чтобы потом не обижался.
Полковник виновато усмехнулся и подал ему руку. Агеев невольно отметил про себя еще одну несообразность: рука у Горбачева была вялая и влажная, как у него самого.
Они познакомились несколько лет назад, на вечеринке. Собралась веселая компания: Таня Вересова, Заикин, Мельников с Юлей, он со Светланой, Ниночка Минаева; несколько позже, когда уже садились за стол, приехали Горбачевы. Рита Агееву понравилась: живая, красивая; полковник не произвел впечатления: пил мало, ел много, в разговоры не встревал. Весь вечер он просидел в углу возле радиолы, курил, менял пластинки и оживился лишь тогда, когда Мельников предложил расписать пульку. В преферанс он играл классно, облапошил всех за милую душу.