Скинув шинель, Лешка положил на стол несколько серых листков для черновика и отдельно лист нежной калужской бумаги, тающей на просвет, как чашка китайского фарфора. Сегодня он решился наконец написать письмо Клопову.
Мысль о признании уже возникла в нем раньше. А после опрометчивого разбрасывания стихов о Лобове, после посещения Клопова, после посвящения в тайну Анны Ключаревой и отказа Петра уничтожить манифест — все убеждало его в дозволенности и даже необходимости этого шага.
Он не только ему мог пойти на пользу.
Осторожно обмакнув перо в чернильницу, Лешка в две строки, как положено, вывел обращение: «Милостивый государь Алексей Егорович», после чего взял с места в галоп: «Давно имею я большую надобность до Вас, почтеннейший Алексей Егорович, но все некоторые обстоятельства удерживали меня открыть Вам мои сердечные чувства. Лишь теперь наконец я вынужден к Вам прибегнуть и просить этой помощи, которую Вы мне единственно можете оказать...».
И черт его дернул выгораживать Мичурина! При проницательности Клопова это заведомо было бесполезно. Исправить оплошность можно было лишь на том пути, по которому он теперь следовал. С опасным, правда, опозданием.
«...Уподобляюсь кораблю, пущенному в море без паруса,— писал он, — оставленному на произвол бушующей стихии. Коню без направляющей длани наездника... Сколько дней, сколько ночей... Не оставлен Вашими милостями... Тернии... Тенета... Пагубы...», — плохо очиненное перо царапало бумагу, брызгало чернилами. Он писал, торопился, не перечитывал написанного.
Письмо вышло обильно насыщенным славянской риторикой и длинным, хотя суть его могла уместиться в нескольких фразах. Про общество, однако, ничего определенного сказано не было.
Лешка перечитал письмо, прежде чем перебеливать, и понял, что перебеливать пустое это послание — напрасная трата времени. А времени оставалось мало, драгоценные дни оказались растрачены с преступным легкомыслием. В любую минуту Мичурин, уличенный Клоповым, мог открыть члену вотчинного правления тайну существования общества.
Лешка порвал письмо, оделся и вышел на улицу.
XIX
В это же время Петр провожал Анну из конторы домой. Было морозно. Он снял рукавицу и помял немеющую мочку уха, потом потер снегом. На безымянном пальце его правой руки блеснуло медное кольцо.
— Я давно спросить хотела, — Анна приостановилась.— Что за буковки на колечке у тебя?
— Верность значит, — помедлив, ответил Петр.
Она кокетливо заглянула ему в лицо:
— Кому верность? Женщине, может?
— Может, и женщине, — Петр пожал плечами.
— Слушай, — она забежала вперед. — Дай мне его поносить, а? Ну, до рождества хотя бы!
Первым побуждением было отказать. Потом подумалось: «А вдруг с этого и начнется приближение ее к обществу?»
Сказал:
— Хорошо, договорились. Я тебе другое принесу, такое же. Только поменьше.
Дома у него хранилось еще несколько колец, изготовленных Федором про запас.
XX
Лишь этим вечером, лежа в постели, Клопов решил на сон грядущий ознакомиться с деяниями предков и соплеменников господ владельцев. Но едва он отогнул тугую обложку «Истории армянского дворянства», как в окно тихо постучали.
Было уже часов девять, по чермозским понятиям — глубокая ночь, однако в изголовье его постели горела свеча и потому, видно, догадались, что он не спит. Отбросив одеяло и прихватив шандал со свечой, Клопов в одном белье шагнул к окну. Странно, но ни малейшей тревоги он не испытал. Скорее напротив, неожиданный ночной стук преисполнил его предчувствием чего- то приятного, какого-то нечаянного сюрприза.
Он сделал несколько шагов, и на босых ступнях будто остались холодные полоски от щелей между половицами. Оттуда, несмотря на жарко натопленную печь, тянуло ночной стужей.
Склонившись, Клопов поднес шандал к окну. От быстрого движения пламя свечи сжалось в крохотный комочек, но сразу же вновь разрослось, и навстречу за- оконной темноте вытянулась длинная, золотисто-фиолетовая луковица. Но в стекле, как в кривом зеркале, Клопов увидел лишь собственное отражение с маленькой головкой и огромным, текущим по стекольным рытвинам животом.
Он провел шандалом вдоль окна. Теперь голова стала огромной, а живот исчез совсем. Однако за окном ничего разглядеть не удавалось. Там чернели крыши, мерцал снег, и все это расплывалось в мареве свечного пламени на зеленоватом полупрозрачном стекле. Открыть окно не было возможности, мешали вторые рамы, и Клопов начал испытывать некоторое беспокойство. Главным образом от того, что стук больше не повторялся.
Он спросил:
— Кто тут?
— Я это, — отозвались снизу. — Бога ради, Алексей Егорыч, простите, что в столь поздний час!
И Клопов сразу узнал голос Лешки Ширкалина. Узнал, хотя голос его был приглушен рамами, изменен волнением и ожиданием.
Он догадался наконец отвести руку со свечой назад. Совсем близко, на уровне собственного живота, Клопов разглядел мутно белевшее лицо Ширкалина, прижатое к стеклу. И понял, что именно о Ширкалине подумал он минуту назад, когда услышал стук в окно. Ему давно уже время было прийти. Еще день — и было бы поздно.