Снотворной сыростью обдавал нас неподвижный туман; и погруженные в бессознательную думу, мы пребывали друг возле друга, словно родные.
Я улыбаюсь теперь… но тогда во мне было другое чувство.
Все мы дети одной матери — и мне было приятно, что бедный зверок так доверчиво утихал и прислонялся ко мне, словно к родному».
Д. Филатов― Это из «записок охотника за обезьянами»?
Д. Быков― Это из записок раскаявшегося охотника, который уже теперь видит в них братьев меньших. Я могу, кстати, понять почему. Потому что в «Записках охотника» Тургенев столько навидался ужасов крепостничества, что теперь, естественно, оставив охоту, он только в обезьяне находит утешение, и это понятное дело. Я хочу, кстати, сказать, что смысл этого рассказа, как мне представляется (не знаю, как вам), именно в том, что обезьяна — это такой идеальный символ меньшого брата, которому чуть-чуть не повезло допрыгнуть до человеческой природы. Мать, ты хочешь что-то сказать, я чувствую.
Н. Быкова― Я думаю, что обезьяна стеснялась бы стать человеком.
Д. Быков― Почему тебе так кажется?
Н. Быкова― Потому что в обезьяне всё-таки больше порядочности, чем в некоторых людях.
Д. Быков― Ты знаешь, что ты удивительно точно попала в следующее наше произведение. Андрюша, приготовиться! Ты нашёл?
А. Быков― Да.
Д. Быков― Вот одно из лучших стихотворений в мировой литературе, которое посвящено той же самой обезьяньей теме. Жена и сын меняются местами, сын проникает к микрофону, а мы слушаем стихи Владислава Фелициановича Ходасевича, насколько помню, 1922 года. Давай!
А. Быков―
Была жара. Леса горели. Нудно
Тянулось время. На соседней даче
Кричал петух. Я вышел за калитку.
Там, прислонясь к забору, на скамейке
Дремал бродячий серб, худой и чёрный.
Серебряный тяжёлый крест висел
На груди полуголой. Капли пота
По ней катились. Выше, на заборе,
Сидела обезьяна в красной юбке
И пыльные листы сирени
Жевала жадно. Кожаный ошейник,
Оттянутый назад тяжёлой цепью,
Давил ей горло. Серб, меня заслышав,
Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал я
Воды ему. Но чуть ее пригубив —
Не холодна ли, — блюдце на скамейку
Поставил он, и тотчас обезьяна,
Макая пальцы в воду, ухватила
Двумя руками блюдце.
Она пила, на четвереньках стоя,
Локтями опираясь на скамью.
Досок почти касался подбородок,
Над теменем лысеющим спина
Высоко выгибалась. Так, должно быть,
Стоял когда-то Дарий, припадая
К дорожной луже, в день, когда бежал он
Пред мощною фалангой Александра.
Всю воду выпив, обезьяна блюдце
Долой смахнула со скамьи, привстала
И — этот миг забуду ли когда? —
Мне чёрную, мозолистую руку,
Ещё прохладную от влаги, протянула…
Я руки жал красавицам, поэтам,
Вождям народа — ни одна рука
Такого благородства очертаний
Не заключала! Ни одна рука
Моей руки так братски не коснулась!
И видит Бог, никто в мои глаза
Не заглянул так мудро и глубоко,
Воистину — до дна души моей.
Глубокой древности сладчайшие преданья
Тот нищий зверь мне в сердце оживил,
И в этот миг мне жизнь явилась полной,
И мнилось — хор светил и волн морских,
Ветров и сфер мне музыкой органной
Ворвался в уши, загремел, как прежде,
В иные, незапамятные дни.
И серб ушёл, постукивая в бубен.