– Будешь молоть – задержи дыхание, – подсказал он и протянул пестик. – От проклятого порошка кожа чешется, как от оспы.
Надев плащ, он целует меня в обе щеки.
– Я принесу Buccellato di Lucca, – обещал муж, зная, как я люблю сладость с изюмом и анисом.
Вероятнее всего, он вернется через неделю, дышащий, как труп, и ничего сладкого не будет и в помине.
Я добавляю две капли льняного масла в горку молотого свинца, потом кладу порцию порошкообразного cristallo, прозрачного венецианского стекла, все это перемешиваю мастихином, затем берусь за бегун для растирания. Сильно давлю, чтобы масло пропитало массу. Тужась, чувствую влажное тепло между ног. Месячные надежнее, чем звон городских колоколов, которые обычно звонят, чтобы сообщить о каком-то событии, а иногда безо всякой причины.
Три года назад я ходила к врачу.
– Сколько лет? – спросил он меня, ощупывая живот ледяными пальцами.
– Двадцать один.
– Давно замужем?
– Восемь лет.
– Понимаешь, в какую дырку он должен входить?
Видимо шок от вопроса он ошибочно принял за невежество.
– Откуда у тебя течет кровь. Не дерьмо.
Он сильно нажал на пупок, и я вздрогнула. Задрав юбки, стянул с меня штаны и ввел внутрь пальцы. Тело напряглось против его силы. Он копался все глубже, и я задрожала, потом отстранился и подошел к столу.
Я лежала, не зная, что делать, а он шуршал бумагами и рылся в ящиках стола.
– Где скромность? Оденься, – велел он, повернувшись и обнаружив меня в том же виде, в каком оставил.
– Муж упал с лошади, – пробормотала я и возненавидела внезапную слабость. – Вскоре после того, как мы поженились. . testicoli…
Я запнулась. Как объяснить, что яички мужа сморщенные, свисающие, как абрикосы, объеденные муравьями?
– Fica… – сказал он себе под нос, но так, чтобы я слышала. Самое грубое замечание для женщины. – Я полагаю, ты молишься и каешься?
За кого он меня принял? За ведьму? Конечно, я молилась Господу и каялась. А еще Элишеве. Доброй женщине, утешавшей Деву Марию. Я черпаю силу в молитвах, обращенных к Святой, она поддерживает память о Лючии вместе с мечтой о встрече.
– Я так и думал, – сказал врач, когда у меня не нашлось слов для ответа. – Это проклятие, ниспосланное свыше.
– Проклятие?
– Бесплодие, – ответил он. – Проклятое лоно. Божья кара. И нечего разглядывать мужа, лучше спроси свою совесть. Не каждой женщине дано вынашивать Божьих детей.
Я кладу на стол новую смесь красок, иду к себе в комнату, достаю из ящика мягкую ткань и марлю и завязываю их платком между ног. Кровь яркая, как остекленевшее озеро над terra rossa[32]. Как жена художника, теперь я обращаю внимание на цвет. Если Мариотто вечером вернется, у меня есть причина его удержать. Прошло шесть дней с тех пор, как он пообещал вернуться с лакомством.
До меня частенько доходили слухи, что его видели на Виа-делле-Белле-Донне, где он тратил наши деньги на куртизанок.
Но булочник утверждал, что племянник синьоры Баролли видел Мариотто во Фьезоле. Муж часто посещал город на вершине холма, черпая вдохновение в sacre conversazioni, священных беседах с Фра Анджелико, картинах, на которых святые изображены в обычной жизни. Образы, которые, по словам Мариотто, вызывали в равной степени уважение и улыбку. Даже если его видели, бесполезно надеяться, что он до сих пор там.
Я распахиваю ставни в спальне и выглядываю на улицу, переполненная беспокойством и гневом.
Вернувшись в мастерскую Мариотто, беру кистью последнюю смесь белого цвета, нанося ее на доску. Отвлекаюсь от мыслей о муже: чьей плоти он касается и сколько вина выпьет, прежде чем отключится в каком-нибудь темном, зловонном переулке.
– Ан-то-ния!
Просыпаюсь от его голоса. Голова на столе, щека в краске.
– Ан-то-ния-а!
Светает. Мариотто пьян.
– Антония! Дорогая моя жена, слишком умная для мужа!
Подхожу к окну, вытираю краску с лица. Муж внизу, на улице, одна рука на груди, другой машет шляпой, как белым флагом. Весь мокрый, растрепанные волосы прилипли к лицу, у ног растекается лужа.
– Sono un cane. Я грязный пес, – заявляет он идущей на рынок старушке.
– Замолчи и заходи в дом, – кричу я.
И бегу вниз по лестнице, чтобы его привести.
– Ты промок, – говорю я.
– Парикмахер предложил мне принять ванну, я залез в ботинках и в остальном. Когда он перестал орать, обещал заплатить ему портретом.
Изо рта несет вином, но кожа пахнет аралией и гвоздикой. Я молюсь, чтобы он выполнил обещанное парикмахеру.
Рана на лбу, только что зажившая после пьяной ссоры, когда его треснули кочергой, открыта и сочится.
– Я собака, – твердит он, пока я помогаю ему подняться на кухню.
– Тогда садись, как она, – говорю я.
Он подчиняется и тяжело приземляется на резное кресло, подарок его покровительницы, леди Альфонсины. Еще раны: на ухе и на шее. Засохшая и кровоточащая.
– Ты нашла? Краску, от которой мы разбогатеем? – спрашивает он, его слова сливаются воедино.
– Тише, – говорю я, смачивая шерсть в уксусе, чтобы протереть раны.
– Когти ведьмы! Ты меня спалишь.