Она сбросила плед, выскочила в коридор и стала бешено наматывать на шею шарф. Григорий Павлович пошел за ней:
– Шурочка, не глупи! Город вот-вот закроют. Мы все уезжаем. Ты тут замерзнешь просто одна или умрешь от голода.
– Легко вам говорить, провинциалам! Вы все в Питер когда-то приехали и так же запросто из него уезжаете. Для вас это лишь точка на карте, легкие столичные деньги, чужая сокровищница. Пограбил, нажился и можно дальше катить. А для меня этот город родной. Это. Мой. Дом!
Шубу она застегивать не стала, выбежала из квартиры и уже неслась вниз по лестнице. Глаза давило изнутри.
– Шурочка! – крикнул ей вслед Григорий Павлович.
«Шуточка», – отозвалось эхо.
Застегнувшись на бегу не на те пуговицы, она выскочила на улицу. Не удержалась, оглянулась – смотрит ли Григорий Павлович из окна. В который раз удивилась колоннам бывшего Дома ордена иезуитов, на втором этаже которого размещалась его квартира. Как странно, что для монахов, давших обет нищеты, построили такой роскошный дворец. Григорий Павлович из окна не смотрел.
Погода изменилась до неузнаваемости. Заболела голова. Очертания Петрограда стерлись ластиком метели. Ледяные иголки вонзались Шурочке в щеки и мгновенно замораживали слезы прямо на ресницах. Город рычал и скулил вокруг нее. Каждый шаг давался как подвиг.
Шурочка стояла посреди самой большой комнаты отцовской квартиры, уставившись на рояль. Сколько часов отрочества она провела здесь, мучая клавиши! Играть не особенно любила, а вот петь… Уже четыре года прошло с тех пор, как она переболела дифтерией. Почти пять лет с момента, когда последний раз была дома.
Впрочем, едва толкнув дверь почему-то не запертой квартиры и переступив порог, Шурочка заподозрила, что дом этот больше не ее. Рассмотрела рояль и окончательно убедилась. На крышке зияли липкие круги от бутылок и грязные следы ботинок. Валялись прямо так, без тарелок, обглоданные куриные кости, яблочные огрызки, недоеденная картошка, обрывки промасленной газеты. Самое поганое, что в смраде гниющей помойки, сигаретных бычков и перегара отчетливо пробивался щемящий сердце запах родного дома.
Шурочка нажала указательным пальцем на клавишу ре диез первой октавы. Рояль отреагировал беспомощным выдохом – он лишился голоса, как и она сама. Зачем оборвали ему струны? Кто это сделал? Как они смогли достать столько хорошей еды? Почему пировали тут вчера и куда делись теперь? Где папа?
Шурочка обернулась к окну и услышала гулкие удары собственного сердца. На подоконнике стояла ее саррацения. Рот заморского растения был полон окурков, а шею в одном месте насквозь прожег бычок. Шурочка схватила измученное растение и хотела бежать без оглядки.
Но путь из квартиры ей преградил здоровенный мужик. Скошенный лоб, нависающие лохматые брови, обветренный маленький рот с заедой в правом углу.
– Думала нас обнести?
Он надвигался. Она пятилась, прижимая к груди саррацению. Он пузом втолкнул ее обратно в большую комнату. Когда этот медведь припер ее к роялю, Шурочка потеряла от страха самообладание. Случилось ужасное: она написала в трусы. Совсем немного! Почти сразу спохватилась, зажалась. Но одежда внизу успела пропитаться, унизительно отвисла, моментально стала холодной, и даже одна крупная капля оглушительно стукнулась об пол.
Медведь отшвырнул саррацению. Горшок шмякнулся, раскололся. Сухой ком земли, опутанный корнями, даже не развалился. Растение обессиленно растянулось на полу. Из него выпали окурки.
Медведь хватанул лапой, и все крючки на Шурочкиной шубке разом отскочили. Он навалился, смрадно дыша, лапая. Тут ей в голову пришел план спасения. Вряд ли гениальный, но раздумывать было некогда, поэтому она сразу привела его в действие. Бурно выпустила медведю на сапоги мочу – все, что оставалось еще внутри.
Мужик заорал, влепил по щеке. Шурочка отлетела к саррацении, больно стукнулась локтем. Он занес над ней уже мокрый сапог, чтобы ударить в живот, когда оба услышали:
– Эй.
Знакомый голос.
– Оставь ее мне.
Медведь замер. В голове его вертелись шестеренки, лоб покрылся испариной. Наконец он звучно всосал воздух, покатал сопли в глотке, смачно харкнул на Шурочкину шубку и потопал прочь. Она решилась поднять голову. Перед ней стоял мужчина в кожаном картузе с красным тряпичным бантом. Он открыл табакерку – очень похожую на ту, что была у отца, – набрал мизинцем какого-то искрящегося белого порошка и дернул носом.
– Видишь, Шурочка, теперь и я не последний человек.
Наконец она его узнала. Матюша. Он похудел, вокруг рта легли две суровые складки. Взгляд стал совсем другой – смелый, дикий, безумный, хотя на самом дне его, как и прежде, лежало отчаяние. Знакомый синий шрам на правой брови, который остался с ним навсегда после драки в Екатеринодаре – будто выбрил полоску. Шурочка вспомнила, как тщательно он всегда закрашивал этот промежуток перед спектаклями. Хотела столько всего спросить, но лишь пошевелила губами. Он помог ей подняться, энергично одернул ее шубу, поморщился и стал выпроваживать.
– Где мой папа? – спохватилась она.