Сюда уже не доходил мишурный блеск праздничных огней на открытой танцплощадке, поэтому видно было, что Млечный Путь излучает магически яркий свет, отражавшийся в озере; вечерний бриз совсем улегся, и озеро, на дне которого недвижимо лежало мертвое тело господина Цуана, озеро вместе с Млечным Путем, отражавшимся в нем, казалось идеально гладким и неподвижным, почти как каток; я озяб. Впрочем, недели четыре назад, когда я только что примчался сюда, было намного холоднее, стелился сырой туман и нигде не мерцало ни огонька; да, тогда все было иначе, не так, как сейчас, в преддверии самого длинного дня в году, который наступал через считанные минуты. Но я слегка озяб и сегодня. Вдававшийся в озеро утес — часть Менчаса, на котором тогда пряталась, да, пряталась Ксана, не был виден в тот вечер, его поглощал туман. Сегодня он поблескивал вдали, как маленький айсберг; холод пронизывал меня до костей, так, кажется, говорят. В тот вечер, обнаружив скалу и чувствуя себя, как пилот в слепом полете, я процитировал Касперля, не премудрого Полишинеля из театра марионеток на Монмартре, а маленького Касперля из кукольного театра маэстро Заламбучи в венском Пратере: «77о-
А теперь выехал из него. Так думал я, озябший человечек, с пистолетом в руках; выехал в том самом месте, в каком когда-то въехал. Заплатив за вход сумму, выраженную пятизначным числом — ведь была инфляция, — я, как водится, изучил лабиринт и вышел, а теперь должен был исчезнуть, немедленно исчезнуть. Но когда я снова очутился здесь, там же, где началось мое блуждание по лабиринту, я вдруг почуял, что лабиринт еще не кончился, что мне
ДАВАЙТЕ СМЕЯТЬСЯ, СМЕЯТЬСЯ, СМЕЯТЬСЯ. ВСЕМИРНО ИЗВЕСТНОЕ ОБОЗРЕНИЕ ФАЙГЛЯ. ЯСНОВИДЯЩАЯ МАДАМ КУМБЕРЛАНД. ПРИНЦЕССА КОЛИБРИ, САМАЯ ВЫСОКАЯ ЖЕНЩИНА В МИРЕ. ДАВАЙТЕ СМЕЯТЬСЯ, СМЕЯТЬСЯ, СМЕЯТЬСЯ. ПРОСИМ ПОДОЙТИ К КАССЕ (ДЛЯ САМОЙ ВЫСОКОЙ ЖЕНЩИНЫ В МИРЕ НАДО КУПИТЬ ДОПОЛНИТЕЛЬНЫЙ БИЛЕТ)!
Помню, как Карл Гомза, мой закадычный друг, на четыре года моложе меня — когда кончалась инфляция, ему минуло двадцать, — талантливый скульптор, художник высокого класса, сын каменщика-чеха, сам подмастерье гранильщика могильных плит, любимый ученик Антона Ганака в выпускном классе венского училища прикладного искусства, прогуливался со мною по Пратеру; в ту пору я изучал юриспруденцию, только боги знали — зачем, скорее всего, затем, чтобы доставить удовольствие отцу, проживавшему в Граце отставному генералу Йозефу Венцелю Ульриху Богумилу *** (первая Австрийская республика отменила дворянские титулы). Помню, как мы зашли в кафе «Голубой зимородок» и как Карл подцепил двух хорошеньких жительниц Иглау в толстых юбках (национальные костюмы), — нянь, у которых в субботу был выходной. Помню аттракционы Пратера в послевоенной Вене, нищавшей буквально на глазах, обтерханную площадь с балаганами, которая действовала не столько удручающе, сколько завораживающе, так пестра и блаженно убога она была; от этой площади веяло чем-то вневременным и тем не менее древним, ветхим, опустившимся, и притом она накрасилась, напудрилась, расфуфырилась, была оживлена; ни дать ни взять — старая кокетка; то было сверкающее, бренчащее царство «кажимости», которое,
Мы с Карлом — каждый из нас держал под руку свою девицу из Иглау в широченной накрахмаленной юбке — прошли мимо ипподрома к знаменитому «гигантскому колесу» и принялись кивать и подмигивать «инженеру» Пейцодеру, который обслуживал механизм этого сооружения, напоминавшего гигантские часы. Мы знали, если «инженер» в ответ слегка наклонит голову в сером котелке, сильно смахивающую на голову дикого кабана, это означает «сегодня не выйдет». Если же он украдкой покажет нам, к примеру, девять пальцев, это значит «можно устроить в девять».