И впервые задумался о том, как сокрушительно серьезное искусство для женщины, дерзнувшей приобщиться к нему. Занявшись мужским
Но не стремиться к не убоявшимся разбиться о небо женщинам он, раз узнав их, больше не мог – и неминуемо встретил третью: Тамару, живописавшую ад.
Собственно, он давно с некоторым удивлением заметил, что художники – и мужчины, и женщины – в массе своей читают редко и мало, в основном по специальности: вдумчиво изучают колористический символизм или дрожат от восторга над очередным художественным альбомом. Если их творчество так или иначе касается истории, то могут ночи просиживать над древними кожаными фолиантами, выискивая на прикрытых калькой цветных вкладках подробности орнамента на каком-нибудь героическом щите… Мемуарами собратьев иногда забавляются перед сном… Еще, бывает, нахватаются мировой поэзии по верхам, беззастенчиво черпая оттуда образы для собственных творений… И, в общем, все. С философией у них чаще всего беда, классику отрывочно помнят со школы, до современной литературы никогда не доходят руки… Но вдруг случится с кем-нибудь удивительный парадокс: подвернется восприимчивому от природы художнику под руку какая-нибудь одна выдающаяся книга – и он становится ее добровольным рабом навеки, переживает сюжетные коллизии на разные лады, породняется с персонажами и пожизненно тиражирует их в разных вариантах… И хорошо, если это окажется один из романов Достоевского, а не «Божественная комедия»…
С Тамарой случилось худшее из возможного: она одержима была «Мастером и Маргаритой» – еще с Академии художеств, когда про́клятая книга как раз начала расходиться стотысячными тиражами. Савва и в молодости – правда, был он человеком созревшим и настрадавшимся довольно рано – интуитивно считал этот роман гениальной гнусностью, который нанес бы, как ни странно, меньше вреда, будь опубликован сразу по написании и прочтен теми людьми, для которых – и с которых! – писался. Людьми, прекрасно помнившими каноническое Евангелие, – ведь большинство из них еще приготовишками учило до революции Закон Божий. Подмену бы могли, мягко говоря, не одобрить. Образ «хорошего Сатаны» поняли бы интуитивно правильно – как прелестника, переворачивающего все вверх ногами, а доверившихся ему страсти ради смертных гордецов – заслуженно ввергающего в ад. И Маргаритой бы никто особенно не восхитился – любовь мужчины и женщины не успела тогда до конца извратиться и низвергнуться с небес. Тогда же – и туда же! – книга и сгинула бы вслед за главными героями. Но весь ужас, по дьявольскому без кавычек плану, заключался в том, что доступна-то она стала интеллигентным, а следовательно, падким на «альтернативные мнения» читателям после десятилетий безбожной власти, когда мало кто мог подержать в руках настоящее Евангелие… И вот этим дремучим, полностью невежественным в религиозном отношении людям попал в руки еще недавно запрещенный – а значит, априори заслуживающий доверия! – текст. Счастливые читатели упоенно изучали Евангелие «от Булгакова» и нравственные ориентиры брали из его же книги… А как упивались этим большим и вкусным «глотком свежего воздуха»! Савва прекрасно помнил воодушевление, с каким его собственная молодая тогда мама, затащившая однажды несильно упиравшегося сына в Москве в Третьяковскую галерею, у картины Ге «Что есть истина?» увлеченно пересказывала ему, старшему школьнику, эпизод с исцелением Пилата от «гемикрании» – только не как придуманный досужим витией, а как реальную евангельскую историю! Сколько душ погубила эта книга, размышлял через тридцать с лишком лет взрослый Савва, – не сосчитать…