— Нет! Ты себе представь только, до чего она ничего не понимает! “Я, — говорит, — рада, что он причастился, по крайности, от попов теперь придирок никаких не будет!” В исповеди и Причастии она только одну эту сторону и нашла!
И долго еще после этого не мог успокоиться Лев Николаевич и, как только проводил тело брата до церкви (в церковь он, как отлученный, не вошел), тотчас же и уехал к себе в Ясную Поляну.
Когда я вернулась с похорон брата Сергея к себе в монастырь, то вскоре мне был не то сон, не то видение, которое меня поразило до глубины душевной. Совершив обычное свое келейное правило, я не то задремала, не то впала в какое-то особое состояние между сном и бодрствованием, которое у нас, монахов, зовется тонким сном. Забылась я и вижу... Ночь. Рабочий кабинет Льва Николаевича. На письменном столе лампа под темным абажуром. За письменным столом, облокотившись, сидит Лев Николаевич, и на лице его отпечаток такого тяжкого раздумья, такого отчаяния, какого я еще у него никогда не видала... В кабинете густой, непроницаемый мрак; освещено только то место на столе и лицо Льва Николаевича, на которое падает свет лампы. Мрак в комнате так густ, так непроницаем, что кажется даже как будто чем-то наполненным, насыщенным чем-то, материализованным... И вдруг, вижу я, раскрывается потолок кабинета, и откуда-то с высоты начинает литься такой ослепительно чудный свет, какому нет на земле и не будет никакого подобия; и в свете этом является Господь Иисус Христос, в том Его образе, в котором Он написан в Риме, на картине “Видения святого мученика архидиакона Лаврентия”: пречистые руки Спасителя распростерты в воздухе над Львом Николаевичем, как бы отнимая у незримых палачей орудия пытки. Это так и на той картине написано. И льется, и льется на Льва Николаевича свет неизобразимый, но он как будто его и не видит... И хочется мне крикнуть брату:
— Левушка, взгляни, да взгляни же наверх!...
И вдруг сзади Льва Николаевича, — с ужасом вижу, — из самой гущины мрака начинает вырисовываться и выделяться иная фигура, страшная, жестокая, трепет наводящая; и фигура эта, простирая сзади обе свои руки на глаза Льва Николаевича, закрывает от них свет этот дивный. И вижу я, что Левушка мой делает отчаянные усилия, чтобы отстранить от себя эти жестокие, безжалостные руки... На этом я очнулась и, как очнулась, услыхала как бы внутри меня говорящий голос:
— Свет Христов просвещает всех!”
Таков рассказ, который я лично слышал из уст графини Марии Николаевны Толстой, в схимонахинях Марии.
— Не это ли вы мне хотели рассказать, Батюшка? — спросил я о. Варсонофия. Батюшка сидел задумавшись и ничего мне не ответил... Вдруг он поднял голову и говорит:
— Толстой — Толстым! Что будет с ним, один Господь ведает. Покойный великий старец Амвросий говорил той же Марии Николаевне в ответ на скорбь ее о брате: “У Бога милости много: Он, может быть, и твоего брата простит. Но для этого ему нужно покаяться, и покаяние свое принести перед целым светом. Как грешил на целый свет, так и каяться перед ним должен”. Но когда говорят о милости Божией люди, то о правосудии Его забывают, а между тем Бог не только милостив, но и правосуден. Подумайте только: Сына Своего Единородного, возлюбленного Сына Своего, на крестную смерть от руки твари, во исполнение правосудия, отдал! Ведь тайне этой преславной и предивной не только земнородные дивятся, но и все воинство Небесное постичь глубины этого правосудия и соединенной с ним любви и милости не может. Но
— Что ты сказал-το! Иди скорее к батюшке, кайся, чтобы не покарал тебя Господь за твой нечестивый язык:
— Много мне твой Бог сделает, — ответил безумец. — Если бы Он был, то Он бы мне за такие слова язык вырвал. А я — смотри — цел, и язык мой цел. Эх вы, дурачье, дурачье! Оттого, что глупы вы, оттого-то попы и всякий, кому не лень, и ездят на вашей шее.
— Говорю тебе, — возразил ему старик, — ступай к батюшке каяться, пока не поздно, а то плохо тебе будет!