То обстоятельство, что Бёрджер, когда писал эти строки, был не столько классическим ориенталистом (он им не был и не является), сколько профессиональным социологом, не умаляет его связи с ориентализмом и господствующими в этой сфере идеями. Среди них особенно характерна антипатия к тому материалу, который составляет основу исследований. У Бёрджера эта антипатия сильна настолько, что перекрывает ему очевидную реальность. И что еще поразительнее, она позволяет ему не задавать себе вопрос, почему же, если Средний Восток «не обладает значительными культурными достижениями», он должен рекомендовать всем и каждому посвятить свою жизнь, как это сделал сам Бёрджер, изучению его культуры. Гуманитарии, в отличие, скажем, от врачей, изучают то, что им нравится и что их интересует. Только чрезмерно раздутое чувство культурного долга может подвигнуть гуманитария заниматься тем предметом, о котором сам он не слишком высокого мнения. Тем не менее именно это чувство долга и взращивал ориентализм, поскольку целые поколения ориенталистов культура отправляла на баррикады, где в силу своей профессиональной деятельности те сталкивались с Востоком – с его варварством, необычностью и своенравием – и от имени Запада удерживали это всё в границах.
Я упомянул Бёрджера как пример академического подхода к исламскому Востоку и как пример того, как научные круги могут поддерживать карикатурные образы, пропагандируемые массовой культурой. Однако Бёрджер, кроме того, олицетворяет собой все самые последние трансформации, охватившие ориентализм, его превращение из преимущественно филологической дисциплины в широкое и очень обобщенное восприятие Востока в социальных науках. Ориенталист уже больше не пытается в совершенстве овладеть эзотерическими языками Востока – вместо этого он выступает как социолог, который «прилагает» свою науку к материалу Востока, как, впрочем, и к любому другому материалу. Это особый американский вклад в историю ориентализма, и его можно датировать периодом сразу после Второй мировой войны, когда Соединенные Штаты заняли позицию, прежде занимаемую Англией и Францией. До этого времени американский опыт Востока был довольно ограниченным. Им интересовались лишь отдельные чудаки вроде Мелвилла, циники вроде Марка Твена, американские трансценденталисты, усматривавшие связь индийской мысли со своей собственной, немногочисленные теологи и исследователи Библии, изучавшие языки библейского Востока. Были еще отдельные случаи дипломатических и военных столкновений с берберскими пиратами, нерегулярные морские экспедиции на Дальний Восток и, конечно же, вездесущие миссионеры. В Америке не было глубоко укорененной традиции ориентализма, и, следовательно, имевшиеся у американских исследователей познания, в отличие от Европы, не проходили через сито филологических по своим истокам процессов уточнения, переформулирования и реконструкции. Также отсутствовал и творческий вклад художественной литературы: возможно, потому, что американский фронтир – единственное, что привлекало внимание писателей, – лежал к западу, а не к востоку. Вскоре после Второй мировой войны Восток стал не широкой и всесторонней темой, как это было на протяжении многих веков в Европе, а, скорее, темой административной и политической. Именно в этой ситуации появляется ученый-обществовед, эксперт нового типа, на чьи в чем-то более узкие плечи и ложится мантия ориентализма. Такие эксперты, в свою очередь, как мы увидим, так видоизменили ориентализм, что он стал едва узнаваемым. Однако культурно-враждебный подход новый ориентализм унаследовал и сохранил.
Один из ошеломляющих фактов нового американского обществоведческого подхода к Востоку – это странное избегание им художественной литературы. Можно прочитать кипы научных текстов по современному Ближнему Востоку и не встретить ни одной ссылки на художественное произведение. Для экспертов-регионоведов важнее «факты», и тут литературные тексты – скорее, помеха. Результатом такого упущения в современных американских представлениях об арабах и об исламском Востоке стало то, что весь регион и населяющие его народы оказываются концептуально выхолощенными, сведенными к разнообразным «подходам», «тенденциям» и статистике – короче, дегуманизированы. Если арабский поэт или писатель, каких немало, пишет о своем опыте, ценностях, о своей человеческой природе (каким бы странным он ни был), он фактически разрушает те модели (образы, клише, абстракции), которыми представлен Восток. Художественный текст более или менее прямо говорит о жизненных реалиях. Его сила не в том, что автор – араб, англичанин или француз, его сила заключена в мощи и жизненности слова, которое, перефразируя Флобера из «Искушения Св. Антония», вырывает идолов из рук ориенталистов и заставляет их отказаться от своих великовозрастных детей-паралитиков, то есть от своих идей о Востоке, которые они пытались выдавать за подлинный Восток.