– «Когда мы поместили его в больницу, оказалось, что уже поздно…» Совсем как у нас, правда?.. «И уколы делали, и кислород давали, чего только не предпринимали…» Читать дальше?.. «А он только плакал и плакал. Плач его становился все тише, и ночью, в одиннадцать часов пять минут, он перестал дышать. Можете представить себе мое отчаяние…»
– Какая жалость.
Мужчина снова стал укладываться в качающийся гамак. Он словно видел перед собой умершего ребенка, слышал его последний, чуть слышный вздох. Когда-нибудь этот вздох снова превратится в плач. Плач здорового ребенка, заглушающий шум дождя. Захваченный этим видением, мужчина слушал жену, которая читала письмо:
– «…мое отчаяние… Я вспомнила о нашей встрече, о том, что когда-то и вы пережили такое же… Не могу, не могу. Как ужасна жизнь».
Тосико оторвала от письма грустные глаза и нервно сдвинула густые брови. Но после секундного молчания, увидев рисовку в клетке, радостно захлопала в ладоши:
– О-о, мне пришла в голову прекрасная мысль! Давай выпустим ее на волю.
– Выпустить на волю? Птичку, которую ты так любишь?
– Да-да, не важно, что люблю. Это мы сделаем в память о том мальчике. В память о нем я сейчас ее выпущу. Как обрадуется птичка… Только мне, наверное, не достать клетку. Сними, пожалуйста.
Подойдя к смоковнице, Тосико встала на цыпочки и, как могла, вытянула руку. Но не дотянулась до клетки. Рисовка неистово захлопала крыльями. Из кормушки посыпалось просо. Но мужчина лишь с интересом смотрел на Тосико. На ее напрягшуюся шею и грудь, на стоявшие на носках ноги, с трудом сдерживающие тяжесть тела.
– Не достать. Нет, не достать. – Тосико, продолжая стоять на носках, повернулась к мужу: – Сними, пожалуйста. Слышишь?
– Я, наверное, тоже не достану. Надо на что-нибудь встать. Потом выпустим, не обязательно сию же минуту.
– Нет, я хочу сейчас. Сними, пожалуйста. Все равно не дам тебе лежать. Этого ты добиваешься? Возьму и отвяжу гамак.
Тосико сердито посмотрела на мужчину. Но не могла сдержать улыбки, мелькнувшей в глазах и на губах. Счастливой улыбки возбужденного человека. В этой улыбке мужчине почудилась чуть ли не жестокость. За подернутыми солнечной дымкой растениями словно бы притаилась злая сила, неустанно наблюдавшая за людьми.
– Не делай глупостей, – стал выговаривать жене мужчина, отбросив сигарету. – Как тебе не стыдно! У женщины умер ребенок, а ты смеешься, суетишься…
Услышав это, Тосико побледнела. Как обиженный ребенок, она опустила глаза с длинными ресницами и, не сказав больше ни слова, разорвала розовое письмо. Мужчина поморщился. Но чтобы смягчить свой упрек, оживленно заговорил:
– Хорошо, что все это уже позади. Вспомни, что с тобой творилось тогда, в Шанхае. Положили ребенка в больницу только для собственного успокоения, не положить – было страшно…
Муж вдруг умолк. Тосико потупилась, на щеках ее блестели слезы. Муж молчал, задумчиво теребя короткие усы.
– Послушай.
Когда в гнетущей тишине раздался голос Тосико, она все еще стояла перед мужем, опустив бледное лицо.
– Что?
– Я… я поступила дурно? Ребенок умер, а я… – Тосико посмотрела на мужа горящими глазами. – Ребенок умер, а я радуюсь. Нет, мне его очень жаль, но… я все равно радуюсь. Это, наверное, плохо, что я радуюсь? Плохо?
В голосе Тосико слышалась не свойственная ей жестокость. Муж теперь, весь залитый солнцем, лежал неподвижно, не в силах ответить. Будто перед ним возникла преграда, преодолеть которую человек не в силах.
Отец барышни Рокуномия происходил из древнего знатного рода. Но, будучи человеком старого склада, отсталым от века, он по чину не пошел дальше звания хёбунодайю[46]. Барышня жила с отцом и матерью в невысоком доме недалеко от Рокуномия, и прозвали ее барышней Рокуномия, по названию этой местности.
Родители баловали ее. Однако, тоже по старому обычаю, никому не показывали. Они только горячо надеялись, что кто-нибудь посватается к их дочери. И барышня проводила свои дни чинно, скромно, как учили ее отец с матерью. То было существование без всяких горестей, зато и без всяких радостей. Но барышня, совсем не знавшая жизни, не чувствовала себя неудовлетворенной. «Только бы отец с матерью были здоровы!» – думала она.
Вишни, склонявшиеся над самым прудом, год за годом скудно покрывались цветами. Между тем красота барышни как-то сразу приобрела оттенок зрелости. Отец, ее опора, пристрастившись в старости к сакэ, внезапно скончался. Через полгода от непрестанных сетований по невозвратному за ним последовала и мать. Барышня не так опечалилась, как растерялась. В самом деле, у нее, взлелеянной дочери, на всем свете не осталось, кроме кормилицы, ни одной близкой души.