Услыхав этот голос, кавалер невольно произнес имя барышни. Барышня подняла голову. Но едва она увидела кавалера, как со слабым криком снова упала ничком на циновку. Монахиня – ее верная кормилица – вместе с вбежавшим кавалером испуганно бросилась ее поднимать. Но когда, поддерживая ее за плечи, они приподняли ее и взглянули ей в лицо, не только кормилица, но и кавалер испугались еще больше.
Кормилица, точно обезумев, кинулась к нищему монаху и попросила его прочесть молитвы над умирающей. Монах согласился и сел у изголовья барышни. Но вместо того, чтобы читать молитвы, он обратился к ней с такими словами:
– Жизнь и смерть не во власти человека. Не щадя сил, призывай будду Амида.
Поддерживаемая кавалером, барышня стала чуть слышно возглашать имя будды. Но сейчас же испуганно устремила глаза на темный потолок.
– Ах, там огненная колесница[48]!
– Не бойся! Молись будде, и снизойдет на тебя благо.
Монах слегка возвысил голос. Немного погодя барышня, словно грезя наяву, пробормотала:
– Я вижу золотой лотос[49]. Огромный лотос, похожий на священный зонт.
Монах хотел что-то сказать, но не успел. Барышня прерывающимся голосом проговорила:
– Уже не вижу лотоса. Теперь темно, только ветер свистит во тьме.
– Всем сердцем призывай будду. Отчего не призываешь ты будду?
Монах говорил почти гневно. Но барышня, словно при последнем издыхании, повторяла все то же:
– Ничего… ничего не вижу. Темно… Только ветер… только холодный ветер свистит во тьме.
Кавалер и кормилица, глотая слезы, поминали вполголоса имя Амида. Монах, набожно сложив руки, помогал барышне молиться. И так, при словах молитвы, мешавшихся с шумом дождя, на дырявой циновке барышня мало-помалу отошла в царство смерти…
Через несколько дней в лунную ночь оборванный монах, призывавший барышню молиться, опять сидел, обхватив колени, в Западной галерее перед воротами Судзакумон. По освещенной луной дороге, беспечно что-то напевая, шел самурай. Увидев монаха, он остановился и равнодушно сказал:
– Говорят, с недавних пор здесь у ворот слышится женский плач?
Не поднимаясь с каменных плит, монах ответил одним словом:
– Слушай.
Самурай прислушался. Но, кроме слабого шороха сверчков, не слышно было ничего. В ночном воздухе разносился лишь смолистый запах сосен. Самурай хотел заговорить. Но не успел он произнести и слова, как вдруг откуда-то донесся тихий-тихий женский стон.
Самурай схватился за меч. Но голос, оставив за собой долгий, протяжный отзвук, где-то бесследно затих.
– Молись будде! – Монах поднял лицо к луне. – То дух никчемной женщины, не ведающей ни рая, ни ада. Молись будде!
Но самурай, не отвечая, всматривался в лицо монаха. И вдруг, изумленно шагнув к нему, схватил его за руки:
– Ведь вы – преподобный Найки? Почему в таком месте…
Тот, кого назвали «преподобный Найки», в миру Ёсисигэ Ясутанэ[50], был благочестивейший буддийский монах, достославный даже среди учеников преподобного Куя[51].
То был сад старинной семьи Накамура, управителей дома для знатных проезжих при почтовой станции.
Лет десять после революции[52] сад кое-как сохранял свой прежний вид. И пруд в форме тыквы-горлянки оставался прозрачным, и ветви сосен свешивались с искусственных горок. Целы были и беседки – «Хижина залетной цапли», «Павильон омовения сердца»; с уступов гор, ограждавших пруд с задней его стороны, по-прежнему белея, сверкая, низвергались водопады. И в зарослях желтого шиповника, разраставшихся год от года, все еще стоял каменный фонарь, которому, как говорили, название было пожаловано по случаю высочайшего проезда принцессы Кадзу[53]. И все-таки не скрыть было каких-то примет запустения. Особенно ранней весной, в те дни, когда и в саду, и вокруг него на деревьях набухали почки, еще более явственно ощущалось, как из-за этого созданного человеческими руками живописного вида надвигается неведомая, тревожная, дикая сила.