С портретом обвиняемого все обстояло не столь успешно. Слушалось дело о двойном убийстве, наделавшее много шума в прессе, и обвиняемый, смиренный с виду клерк, из тех тихонь, что способны на самые невероятные зверства, никак не шел на бумагу. Я сделал бесчисленное множество набросков, но ни на йоту не приблизился к желаемому результату. Он ускользал от меня, этот человек без свойств, с виду совершенно равнодушный и к собственной участи, и ко всему происходящему вокруг. Его ежедневно доставляли во дворец в тюремной машине и под конвоем, с парадными предосторожностями, словно гонимого монарха, проводили по живому коридору из полицейских в блестящих касках и высоких сапогах. Оттесненная толпа ярилась и норовила прорвать оцепление. Виновник ажитации сохранял незыблемую невозмутимость, не замечал ни окриков, ни вспышек фотокамер, ни конвоиров, уверенно ведущих его под общий гвалт ко входу во дворец. Казалось, этот кадавр органически не способен на какое бы то ни было живое чувство, не говоря уже о преступлении на почве страсти. Применительно к нему любые человеческие характеристики утрачивали всякий смысл. Поверить в то, что этот опрятный обыватель в припадке ревности прирезал жену с любовником и рассовал прелюбодеев по частям в два чемодана, было решительно невозможно.
Когнитивный диссонанс усугублялся при взгляде на мать обвиняемого, субтильную женщину в нелепой войлочной шляпе. Сидевший рядом юноша, племянник душегуба, смущенно озирался и ободряюще похлопывал спутницу по плечу. Я рисовал эту пару со спины — они сливались в одно скорбное двугорбое существо. Разумеется, публика жаждала чего-нибудь пряного, портретов плачущей матери, например; но в мои обязанности входила передача атмосферы, а вовсе не серия сенсационных фотографически точных портретов. Для фотографий и сенсаций существовали фотокоры за дверью и на дворцовой лестнице. Один из них, известный хват и хулиган, однажды просочился в зал заседаний с пленочной «Лигейей» на лодыжке и в разгар прений, приподняв штанину модных брюк, сделал снимок обвиняемого. Диверсия привела к неслыханным тиражам «Декадентского вестника» и ужесточению досмотра при входе в зал.
К матери клерк не проявлял ни малейшего интереса (в газетах писали, что он отказался от свиданий с родственниками), а на свидетелей взирал с легким недоумением, как на казенную мебель, которая вдруг ожила и дает против него показания. Ни прокурор, витийствующий перед благодарной публикой, ни эскапады адвокатессы, ни едкие реплики судьи — ничто не могло вывести подсудимого из сомнамбулического транса. Во время перекрестного допроса он усталым, будничным голосом, с убийственной обстоятельностью поведал прокурору, как перерезал горло молодой супруге, нанес ее незадачливому любовнику семь ударов ножом в живот, после чего разделал трупы, компактно упаковал их в два старых фибровых чемодана и ночью выбросил в канал. Подлинное безумие всегда в высшей степени логично, трезво и непротиворечиво в пределах собственной кривой вселенной.
Напрасно я рисовал обвиняемого с разных ракурсов, напрасно отмечал мельчайшие детали в строении черепа и взаимном расположении черт лица. Стрижка и покрой одежды тоже ровным счетом ничего не проясняли. Мне часто доводилось рисовать изнанку города — голь перекатную, гетер и сутенеров, побирушек и клошаров, — но с убийцей, по крайней мере арестованным и не скрывающим своей вины, я сталкивался впервые. Чтобы нарисовать этого человека, требовалось вынести касательно него свой собственный вердикт, и сделать это раньше жюри присяжных, не дослушав доводов защиты и обвинения, не опираясь на закон, но руководствуясь некими смутными, интуитивными прозрениями художника.
На моих коллег клерк не произвел сильного впечатления. Все они были опытными художниками, поднаторевшими в судебных заседаниях и обросшими защитным хитином. Слушая макабрические откровения подсудимого, я очень ясно и подробно представлял себе заколотых жертв, комнату, кровать, брызги крови, — но не самого убийцу. Впрочем, несмотря на опыт, все судебные рисовальщики, включая карикатуриста, испытывали определенные затруднения с передачей образа, хоть и старались не подавать виду. Марису особенно не повезло. Что можно высмеять и гиперболизировать, если у модели нет никаких характерных черт? Если отсутствие характерных черт и есть характерная черта? В сущности, карикатурист должен был изобразить гиперболизированное пустое место, воплощенное ничто, нетронутую белую бумагу.