Гордая «студия в мансарде» на поверку оказалась пеналовидной лачугой со скошенным потолком и наливными поселянками на линялых обоях. Имелись также рукомойник, печь с коленчатой трубой и затрапезная кровать, напоминающая крепость с готическими шпилями на башнях. Но главной достопримечательностью комнаты, безусловно, являлся платяной шкаф, мрачно подпирающий стену, точно музейный экспонат. Этот черный лакированный саркофаг был пуст и приторно пах москательной лавкой; запах был до того забористый, что, стоя рядом, можно было запросто угореть. Я решил, что, если перееду, первым делом избавлюсь от этой рухляди, хотя бы и наперекор настырной квартирогрымзе. Голос ее звучал глухо, но бойко и бесперебойно, как у поднаторевшего в экскурсиях чичероне. Осматривая комнату под этот утомительный аккомпанемент, я ловил себя на неуютном ощущении, что мне чего-то остро недостает. Было что-то катастрофически неправильное во всем этом, некий неуловимый изъян. Старуха, дабы пресечь ненужные и обременительные рефлексии потенциального квартиросъемщика, наседала на меня с дотошностью сыщика и угомонилась только после того, как я в письменной форме ее заверил, что не буян, не пьяница и не беглый каторжник. Хорошо хоть не потребовала развернутых референций от предыдущих домовладельцев. Недреманное око этой женщины в будущем сулило мне многие печали.
Ударили по рукам. Уже в дверях меня осенило: в комнате нет окон! Я до того устал от беготни и одурел от болтовни, что умудрился не заметить эту примечательную — мягко говоря — особенность. Странно, но, несмотря на скудость обстановки, казалось, в комнате все на своих местах, а планировка досконально продумана и по-своему безупречна.
Квартирогрымза охотно подтвердила своим бесцветным, хорошо темперированным голосом, что окон нет. При желании она могла быть на диво лаконичной, особенно когда речь шла о прибыли. Китовое спокойствие этой невозможной женщины было незыблемо: ни отсутствие окон, ни мое уклончивое безмолвие не могли ее смутить. Она властно вложила мне в ладонь ключ от комнаты — скользкий и отвратительно теплый, — скрестила руки на груди и смерила меня взглядом опытного оценщика. У меня предательски засосало под ложечкой: вид у старухи был такой, будто она сейчас потребует терем или новое корыто. Выдержав томительную паузу, она ограничилась задатком за квартиру. Удовлетворенно хрустнув купюрами, сунула их в карман одутловатой кофты; потом еще немного помолчала, мечтательно поглаживая бумажки сквозь вязаную ткань, словно для лучшего пищеварения, и величаво выплыла в коридор.
Так и вышло, что я поселился в «блуждающей мансарде», на пятом, шестом, а может, и седьмом этаже. Эта своеобразная неуловимость сообщала новому жилищу дополнительное очарование, наделяла притягательностью мечты, которую нельзя взвесить, обмерить и внести в реестр.
Меня спасли и некоторое время выхаживали. Больница Св. Дионисия оказалась вполне пристойным заведением, где можно было — как мнилось поначалу — сносно коротать отпущенные дни. Из пасти Левиафана я угодил в холеные руки хирурга, который ослепил, усыпил и лихо разделал меня на операционном столе, будто я был цыпленком, начиненным дробью.
Я быстро шел на поправку. Сердобольные медсестры кормили меня с ложечки, туго повязав крахмальной салфеткой, больше похожей на камчатную скатерть; добросовестно накачивали всякой дрянью, отлитой в ампулы и пилюли; переодевали, мыли, читали вслух из светской хроники, где с ехидным подхихикиванием описывалась жизнь богемы, богатая на рауты, разводы и пьяный промискуитет. Извлеченную пулю мне с помпой вручили и велели беречь, как боевой трофей. Вымученно улыбаясь, я принял ее со смесью любопытства и гадливого благоговения, какое бы, должно быть, испытал, держа в ладонях собственное сердце.