Тут Тина не могла опять не задуматься, вспоминая, что же было в семидесятом году, и сумела только вспомнить поездку в Болгарию, в этом семидесятом году, вместе с мамой и папой, но, кажется, без Вероники, ее сестры, тогда совсем еще крошки, на жаркий курорт, названия которого вспомнить она как раз не могла: что-то песчаное, что-то золотое, etwas mit Sand, etwas mit Gold, но как это по-болгарски? И в самом деле, там были песчаные пляжи, очень широкие, очень жаркие, переполненные людьми, и были пирсы, или какой-то один пирс, далеко-далеко уходивший в море, – вот этот пирс, или эти пирсы, она на всю жизнь запомнила, и на этом пирсе, на этих пирсах, всегда с длиннющими удочками стояли веселые болгарские рыбаки, с грубо-глиняными от солнца, в керамических трещинах лицами, и почему-то она каждый день бегала на этот сжигаемый солнцем пирс смотреть на глиняных рыбаков, в конце концов с ней подружившихся, смотреть на их блесну, их леску, их мелких рыбешек, бившихся в железном ведерке; смотреть на этих рыбаков и рыбешек, о которых, как о той нормандской гостинице, не вспоминала она всю свою взрослую жизнь, о которых вспомнила и продолжала вспоминать в тот парижский день, автострадную ночь, простившись с Селестой, дожидаясь Берту, в машине и по дороге во Франкфурт; что до Берты, то Берта, когда уже под вечер, перед отъездом, они встретились на Монпарнасе, первым делом с издевательским смехом в глазах продемонстрировала ей свои новые ногти, накладные ногти, кровавые ногти, совершенно такие же, какие были у вчерашней длинноногой блондинки, с таким же острием и загибом, а что такого? ей ногти понравились, вот она их и сделала после выставки – что уж ей, и ногти себе сделать нельзя? и, конечно, Тина не стала ее спрашивать, одна ли она ходила их делать, и неужели целый день ей понадобился, чтобы посмотреть выставку и сделать поганые ногти, да и была ли она на выставке? и если была, то с кем была там? и с кем бы, где бы ни была она днем, теперь им предстояло поужинать перед дорогой, и впервые с начала их связи Тина боялась этого, и не зря боялась – ужин получился ужасный, в переполненном, удушливо-шумном ресторане на rue Moufftard, вообще и всегда переполненной жаждущими поужинать, и во все время этого ужасного ужина Берта назло подруге все с тем же издевательским смехом в глазах, – вспоминая, может быть, прелестные подробности сегодняшнего дня, утехи с длинноногою гадиной, – вытягивала перед собой то правую, то левую руку, любуясь своими остро-загнутыми накладными ногтями, и продолжала, с Тиной почти не разговаривая, любоваться ими в машине, и при мысли о том, что этими кровавыми ногтями, когтями подруга станет царапать ей спину, как она имела привычку делать это на вершинах страсти и похоти, издавая победные стоны, почти плохо за рулем стало Тине, так что пришлось им поменяться местами, чуть ли не на обочине. Уже была ночь, разбегавшиеся огни. Берта, продолжая поглядывать на пресловутые ногти, теперь лежавшие на руле, гнала с цирковой бесшабашностью, хотя и без гиканья, сгоняя с левой полосы посмевшие замешкаться там другие машины. Тина, чувствуя себя, странным образом, уже не такой несчастной, какой чувствовала себя в тот день утром, думала, разумеется, и не могла не думать (или так я это представляю себе теперь по ее рассказам в разное время) об этой неожиданной француженке, этой Селесте, которой обещала она писать, звонить, когда будет опять в Париже, которая необыкновенно, просто очень сильно понравилась ей – хотя и обидно ей было за свою маму, даже, втайне, стыдно было перед своей мамой, как если бы и она, Тина, поучаствовала в измене, – которая все же неотразимо понравилась Тине, всем понравилась Тине: и этими полными, слишком большими губами – как у какой-то французской актрисы, Тина пыталась, но нет, не могла вспомнить, какой, – и привычкой эти губы укладывать поудобнее, и этой галльской серостью смеющихся глаз, и своим серым, строгим костюмом с рубиновой брошкой, и даже тем, как она в свои, наверное, семьдесят лет повела бюстом, рассказывая о легендарных лифчиках; неужели вправду были они? Наверное, были и вправду, и почему она, Тина, ни разу в жизни об этом не слышала? Все не так, как мы думаем, говорила себе – не Берте – Тина, опять вспоминая ту сцену в нормандской гостинице… И как могла она, Тина, так надолго забыть эту сцену, этот длинный стол, этих хохочущих бывших вояк, эти большие женские руки на плечах у отца? И зачем, собственно, отец брал ее с собою на эти встречи, если втайне, как вроде бы теперь получалось, ездил на них для свидания с возлюбленной? А именно так получалось, со слов Селесты, сказанных почти мимоходом. Получалось, что с того самого семидесятого года, когда они нашли друг друга, через четверть века после войны, их связь длилась – и длится, и как может быть, что она, Тина, не догадывалась об этом? Не только она не догадывалась, но даже представить себе ничего подобного не могла. А ее мама догадывалась? Французские девки, französische Huren… Ее мама все, наверное, знала. А если все знала, то как может быть, что она, Тина, ничего не помнит, кроме вот этой одной, в сердцах сказанной фразы? ни одной ссоры? ни одного скандала? А потому что ей было все равно, она думала (или я думаю теперь, что так она думала), глядя на пролетающие, уже редеющие огни, их расплыв на мокром асфальте, их отблески на разделительной планке и полосатых столбиках, обозначающих поворот, на выхваченные фарами зеленые (на французских автострадах они всегда зеленые) над полотном дороги висящие указатели: Metz, Saarrebourg; потому что она уходила, всегда, сколько себя помнит, уходила она из дому, хотела жить и жила своей жизнью, сбежала в Дюссельдорф учиться у Бехеров, сбежала в Америку, в Мексику, увлеклась Бертой (все любовавшейся кровавыми ногтями, когтями), родителям старалась ее не показывать. И, значит, покуда она проделывала все это, где-то с нею рядом разыгрывалась совсем другая история. Мы с детства привыкаем к нашим родителям, мы думаем, мы их знаем, а они, может быть, совсем не такие, какими нам кажутся. Или они становятся другими, покуда мы растем и взрослеем. А мы и не замечаем этого, мы только видим, как понемногу они стареют. А на самом деле все не так, все вообще не так. Они стареют, они изменяются, они тоже проживают свою собственную, нам неведомую, непонятную, таинственную (потому что все вообще таинственно), странную (потому что вообще все странно, как эта ночь, этот расплыв огней, эти французские зеленые указатели) жизнь.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги