Эту Викторову печаль последнего перед Японией времени упоминала потом и Тина, хотя и она, Тина, как выяснилось, все реже виделась с Виктором, чему причиной, рассказывала она, была еще не болезнь ее мамы (ее мама только зимою попала в больницу – с первым, маленьким, предварительным инсультом; большой, настоящий только пробовал ее на зубок…) и даже не ее, Тинина, бессмысленная и невозможная ревность, ее саму не меньше мучившая, чем Виктора, вспыхивавшая в ней уже механически, наподобие тех газовых конфорок, что загораются от поворота ручки, без спички, – как если бы она входила теперь в правила их взаимной игры, эта ревность, так что Тина, встречаясь с Виктором, уже и не могла не подпускать яду и не колоть его шпильками своей подозрительности, не поминать поганых блондинок, не намекать на его похождения в таиландских и сибирских гостиницах; все же настоящей причиной их отдаления, говорила Тина впоследствии, была, как ей кажется, Викторова печаль. Печаль отстраняет нас от жизни, отдаляет нас от людей, в чем и состоит, может быть, одно из важнейших отличий ее от тоски. Тех приступов тоски, которые бывали у Виктора в юности, Тина уже не застала; застала лишь печаль его зрелых лет. В тоске мы пытаемся откуда-то вырваться, к чему-то или к кому-то пробиться; в печали мы замыкаемся. Он был замкнут в своей печали и к ней, Тине, пробиться уже не пытался. Он словно отпустил ее на волю. Он перестал за нее бороться, да, может быть, и она за него. Прошло их время, вышел их срок, и ей, и ему надоело, похоже, сожалеть о тех чудных отношениях, которые были когда-то, которых не было больше. Они оба поверили, наконец, что уже и не будет этих отношений, что никогда уже они не вернутся. Он звонил ей все реже, и она ему все реже звонила. Ни он, ни она и не пытались теперь рассказать друг другу о том, что занимало их мысли, их чувства; о случайном и постороннем говорить не хотели.
Темные балки под скошенным потолком