— Смотрю, едрена — зелена, в окопе, под навесом, от меня наискось глазищи чьи‑то блестят в темноте, ну, чисто у кошки, так и сверкают. Эге — ге! Австрияк, сердешный, спрятался, в три погибели согнулся от страха, одна кепчонка длинным козырьком торчит, дрожит… Я это к нему повернулся, а уж он, лешнй, ружьишко свое наставил на меня. Пук! Пук!.. Слава тебе, мимо! Ну, я обороняюсь, как положено, штыком, распорол ему рукав, чтобы он, значит, больше не палял. А он, обормот несчастный, хвать за мой штык руками. Трясется весь, побелел, а не отпускает. Я ему говорю: «Побойся бога, приятель, отдай ружье, казенное оно…» Не отдает. Ну, просто ни в какую не отдает! Держится за штык и молчит… Ах, леший тебя задери! Рассердился я, зажмурился да кэ — эк… ткну его штыком со всего маху! А он… и заверещи зайцем… Вот страху‑то, мужики! Кишки у него из пуза валятся, а он, недорезанный, за мое ружье держится и верещит… Так я и бросил ружье, дал тягу из окопа. Опосля чуть под суд не попал: казенную потерял вещь. За это нашего брата солдата по головке не гладят. Спасибо, взводный заступился. Обошлось… А кишки‑то, ребята, у людей, оказывается, поросячьи, не отличишь. Свинья свиньей человек — от!

Митрнй тряхнул кудрями, совсем повалился на стол, насмешливо — весело поглядел на мужиков и залился непонятным хохотом.

Чему смеется Сидоров? Он точно хвастается, что убил человека. Положим, врага, австрияку, его и надо убивать. Но смеяться зачем?.. Да и убивать хорошо понарошку, как они, Шурка с Яшкой, на Волге сшибали у ивовых прутьев башки деревянными саблями. А вот на самом‑то деле каково, ежели взаправду кишки из живота повалятся, как у поросенка… ну, которого у Солиных недавно резал кабатчик Косоуров.

У Шурки мороз не сходил со спины. Мужики дымили цигарками и молчали. Отец, окаменев, глядел угрюмо в окошко, в холодную мглу, даже усы не шевелились у бати. Бабуша Матрена крестилась на печи, уговаривала Ванятку идти гулять, бормотала:

— Убивец… скалозуб одурелый… Костька‑то мой, откормыш неприкаянный, может, этак же людей давит на войне, бессовестная харя… А ей все нипочем, Алене, лба лишний раз не перекстит… Бо — oгa надо — тка просить, вот что я скажу. Чтобы он, милостивец, замирение сотворил, по домам солдат живехонькими отправил, сжалился…

— И все‑то ты врешь. Митрий, как ни послушаешь тебя. По глазам видно, нарочно наговариваешь на себя, — недовольно сказал Никита Аладьнн, отмахиваясь от дыма, покачивая большой своей головой. — Хошь бы раз, для смеху, правду сказал… Зачем тебе врать, интерес какой?

— Вру… — покорно — легко сознался Сидоров н пуще захохотал. — Почто? А мне больно любо глядеть, как вы, тетери, уши развешиваете. Ха — ха — ха! Экий Митрий‑то, смотри, храбрец, Крючков Кузьма!

— Приневолишь себя, так будешь храбрым, — натужно сказал батя, отрываясь от окошка, и его тяжелый, какой‑то чужой голос заставил Шурку затрепетать.

Может, вчерашние‑то корчаги и подкорчажники Сидорова, что пива не варят, которые пора бить вдребезги, просто не понравились отцу, оттого он и не стал разговаривать про них. Ведь в первый вечер, как про Лютика узнал, он сам грозился, да еще как! И Быкову он здорово про соль и табак отрезал. А вот Ваню Духа не раскусил, подлеца.

— Будешь храбрым, коли себя заставишь, — повторил отец.

— Верно, Николай Лександрыч, помирать опрежде времени никому не охота, — дружно поддержали мужики отца, точно обрадовались, что он наконец заговорил. — Не ты ее ищешь, а она тебя… смерть‑то!

— Смерти бояться — на свете не жить, — задумчиво — печально вымолвил дед Василий Апостол, мерцая темными, бездонными омутами. — А почто жить?.. Нет, не зря говорится: «покойник», «ушел на покой»… Стало быть смерть — покой… А в жизни, слышь, покою нету, жизнь — каторга. Вот и посуди: что лучше?

С дедом никто не спорил. Только Аладьин из уважения откликнулся:

— Да ведь и на каторге живут люди. И какие еще! Мужики толковали о своем:

— Царь захотел Егория, а царица — Григория…

— Нда — а… Наш молодчага главнокомандующий и на Брест поставил крест. Это верно.

— Запасов, чу, в крепости было лет на десять. Все немцам досталось, врагу.

— И не врагу, а родственничкам… матушки царицы. Ха! Тьфу!

— О мати боска! — несмело вздохнул Трофим Беженец. — Я ж балакаю, це вже кинец нам усим.

Никита, ухмыляясь, заметил Сидорову:

— А портянка‑то у тебя, Митрий, вовремя подвернулась в сапоге, помешала вперед бежать.

— А ты как думал? Подыхать торопился? За какие такие шиши?

Сидоров зло сверкнул глазами, выбранился, уронил шинель с плеча.

— Эх, раззадорили вы меня, лешие! Правды захотелось? Будто ее не знаете… Расскажу я вам сейчас про войну правду…

Голос его сызнова зазвенел, знакомо — надтреснуто.

Где‑то Шурка недавно слышал похожий голос, только, кажись, бабий. Чего мелет этот враль Сидоров, трусище с бабьим голосом?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже