Бабуша Матрена вздохнула на печи и перекрестилась. Шурка беззвучно заплакал…
И в этот отчаянный миг в избе в темноте раздался спокойно — ласковый, обычный, даже немного насмешливый голос матери:
— В прятки, что ли, играете впотьмах? Погодите, я свет зажгу.
Шурке сразу стало легче. Подумалось: «Это мамка дверью‑то хлопнула, а не Аладьин».
— Зажги, Пелагея Ивановна, зажги огонька, — отозвался живо Никита, — а то таких страстей нам тут наговорили на ночь — и не очухаешься, не уснешь.
— И пуганые и руганые! — подхватил Устин Быков.
— Мало вам! — ответила Шуркина мать, пробираясь к лампе, громко топая замороженными валенками. — У кого спички близко? Бить вас надо, мужики.
— Да за что, Пелагея Ивановна?!
— Не спешите языком, торопитесь делом.
— И рады бы Волгой стать, едрена — зелена, паров не хватает,
— Да ведь и Волга, говорят, начинается с ручейка, — рассмеялась мать, зажигая на стене лампу.
В избе стало светло, привычно. Еще супился за столом отец но мужики, как бы не замечая, прощались с ним и матерью дружелюбно, извинялись, как всегда, за беспокойство, что напустили дыму полную избу, насорили, доставили хозяйке лишние хлопоты. И тут же по привычке закуривали на дорогу, болтали промежду себя разные пустяки.
Митрий Сидоров, отыскав и повесив солдатскую фуражку на кудри, на правое ухо, тоже потянулся за шинелькой и костылями. Мать костыли отняла, спрятала за переборку, и батя одобрительно пошевелил усами.
— Загостился, едрена — зелена… Так нельзя, пора и честь знать, — сконфуженно бормотал Митрий. — Баба моя, гляди, давно тревожится, куда подевался муженек.
— Глаза не видят — так сердце слышит. Не у чужих, не на морозе, — отвечала мамка, расторопно подметая пол, проветривая избу, добывая на кухне из суднавки соль, ложки, кладя на стол пышный, как кулич, золотой каравай. — Сейчас ужинать подам… Санька, где ты там? Беги, родимый, притащи маленько дровец, протопим печурку, а то ночью отморозишь нос.
Дед Василий Апостол, уходя из избы последним, сжал крепко отцу ладонь на прощание, чего никто из мужиков никогда не делал, и, печально мерцая бездонными омутами, застывшими в глубоких глазницах под бровями, сказал непонятно:
— Да, брат, вот так… Хоть подымай руки на небо!
Как было хорошо поутру, на время забыв обо всем, лететь ветром в школу, громыхая пеналом и грифельной доской в холщовой сумке, закинутой для удобства назад, за спину, придерживая свободной рукой невидный, замасленный, но весьма пользительный мешишко, болтавшийся спереди на длинном гайтане! Балуясь, ударяя живот, мешишко напоминал ему, что хотя малость продрых хозяин и за стол не садился, он ничего не забыл, молодчага. И не надо урчать, сердиться, каждый свое получит, даже с добавкой, смотри, денек‑то какой разгорается — чистая красота!
До кишок обжигал жгучий от стужи сахарный воздух. Бешено наигрывали валенки по снегу и ледяшкам, как на гармонике: тут тебе и звон и стон, писк, ахи и охи, разудалые посвисты, — только слушай, развеся уши, не ленись да подтягивай изо всей мочи, коли есть желание.
От сиреневого снега пахло, как всегда, такой неистребимой свежестью и сладостью, что захватывало дух и замирало сердце. Морозная тихая мгла висела белой пеленой и не расступалась, ничегошеньки толком не разглядишь и не разберешь, где дорога, где избы, колодцы, липы и березы, — все скрадывалось, тонуло в тумане и сугробах, которые точно выросли за ночь до неба. И в небе были сугробы. Вокруг пустынно, даже ранние утренние гости задворок и помоек нынче не попадались: все вороны, сороки, воробьи, озябнув, попрятались, должно, под застрехи.
На востоке, за Волгой, белесая, с перламутровым отблеском высь начинала тонко розоветь и краснеть. А на юго — западе, в сиреневой, как снег, низи, там, где полагалось быть Хохловке и Паркову. смутно еще виднелась большая луна, точно ледяная глыбища, она уже не светила, а только холодила землю, замораживая все окрест.
В этой сиренево — снежной и морозно — сахарной благодати свистели, кричали где‑то впереди звонкими, задиристыми петухами невидимые приятели на шоссейке, кудахтали, «ростились» курицами приятельницы с сумками, книжками и рыжими косичками. Откликаясь, наигрывая льдом и снегом под ногами, Шурка прибавлял валенками усердия.