Ребятня узнавала еще с вечера, какое готовится для нее торжество, сбегалась раным — рано к счастливому двору смотреть и пробовать. Был такой неписаный закон: угощать глазеющих ребят поросячьим паленым ухом. И редко кто из хозяев нарушал этот обычай, разве Ваня Дух или Устин Павлыч Быков. Они всегда сами резали хряков и почему‑то затемно, чуть ли не после первых петухов, словно боясь, как бы кто не пронюхал, не увидел, на сколько пудов выкормлен поросенок и какой толщины у него сало — шириной в мужичью ладонь или поболе, считай, в полторы. Должно быть, дяденька Косоуров оказался настоящим мясником, взаправдашним, без обмана, знающим свое дело до тонкости. Он баловал ребят, и поэтому смотреть, как он режет поросенка, было зрелищем завлекательным и до некоторой степени сытным.
Перед самым рождеством, в воскресенье, резала поросенка Марья Бубенец. Отлично было, продрав глаза, немножечко забывшись, как в школе, став опять маленьким, беззаботным, мчаться сломя голову к Марье по задворкам, спозаранку, чтобы не опоздать.
Еще топились кое у кого печи, дым стоял редкими бледно — лиловыми столбами над снежными толстыми крышами, разливалась медленно вполнеба поздняя густая заря, благовестили к обедне, В морозном неподвижном воздухе светлой пылью, почти незримо сыпался иней с берез и лип от крепкого, раскатистого голоса церковного колокола. Скрипел и охал снег под быстрыми валенками, холод подирал нос и щеки, а дышалось, как всегда, легко, сладко; не воздух — мороженые яблоки и леденцы сами лезли в рот. И сколько бы ты ни ел, — хотелось еще.
На Марьином дворе раздражающе пахло свежей ржаной соломой, накиданной всюду охапками. Топорщась, солома пружинисто гнулась, когда на нее ступали, и распрямлялась, крупная, что хворост, и как бы облитая медом, золотая, сладкая. Хозяйка, простоволосая, в мужнином бархатном жилете для тепла и ловкости, припасала корыта и лохани под убой, таскала из избы горячую воду, накрывая ведра дерюжкой, чтобы вода не остывала, и кричала по привычке, гнала ребят прочь. Никто не уходил, все жались у калитки, на улице, тревожно и нетерпеливо прислушиваясь к спокойному хрюканью в загородке, шарканью стали по оселку.
Сидя у ворот, на пороге, Косоуров, в драной короткой шубейке и бабьем фартуке, развернув свою холстяную, шитую карманом, страшную тряпицу со следами засохшей крови, старательно, как все, что он делал, точил самодельный кинжал, поплевывая на оселок и пробуя лезвие заскорузлым пальцем. Один вид ножа, узкого, длиннющего, наверное, как есть такого, которым разбойники режут людей, приводил ребятню в трепет. Все говорили шепотом, поеживались, словно кончик кабатчикова ножа щекотал между лопатками. Косоуров, по обыкновению, стеснительно покашливал, и его кроткое, в седой щетине, печально — застенчивое лицо напряженно двигалось от старания.
— Кажись, ладно, — сказал он тихонько самому себе, наточив нож и засучивая рукава жениной шубейки. Для удобства он взял кинжал в зубы, как настоящий душегуб — разбойник, и полез к поросенку в загородку.
— Погоди ты, за — ради господа, я убегу… Жалко‑то как! — крикнула Марья, бросая все свои приготовления, — Кормила — поила родимого моего… разговаривала, как с человеком… Ой, Тимка, бедняга, последний твой нас настал! И кто это выдумал резать? Самого бы так… ай, ей — богу! — приговаривала — бормотала она со слезами, топая по лестнице в сени. Она так хлопнула дверью, что куры с испуга слетели с насеста.
Косоуров оттеснил поросенка в угол, постоял над ним и, перекосясь, сделав зверское лицо, по — прежнему с ножом в зубах, упал боком на хряка, придавил и схватил за уши. Поросенок пронзительно, взахлёб завизжал, ребята отпрянули от калитки.
Когда они снова заглянули во двор, в загородке было мертвенно тихо, поросенок лежал в углу, в полутьме, белесой глыбой. Тревожно кудахтали куры. Корова, перестав жевать свою жвачку, поднялась на ноги, замычала. Косоуров вытирал красные по локоть руки и нож соломой. Покашливая, он негромко вылез из загородки, сунул в холстяной карман длинный нож, достал короткий, позвал:
— Эй, хозяюшка, выходи… не шелохнется, готов! И пошутил:
— Теперь бояться нечего: поросенка нету — есть свинина… Ах, да и превосходная какая, сала‑то на четверть, кажись!
Появилась Марья в шали, заплаканная. Она молча принялась помогать кабатчику тащить поросенка в огород, палить. И все ребята, теснясь, мешая друг другу, бесстрашно хватались за теплые, в навозе и крови, короткие поросячьи ноги, тоже подсобляли изо всех сил тащить волоком хряка на огород. Там, на снегу, между гряд, желтела большая куча соломы. Не утерпев, ребята повалились на солому, как поросята, закувыркались, задраэнились:
— Катьку палить! Растрепу поджаривать!
— Андрейке Сибиряку ухи резать!
— Кишке кишки пускать!
— Из Сморчка сало топить!
— Нечистая сила, да когда же от вас спас будет? Пошли прочь, живо! Не получите ничего и не дожидайтесь! — закричала в сердцах Марья, и на огороде немедленно восстановился порядок.