Бабы осторожно трогают подкладку, точно боятся ее измять, такая она дорогая, нежная. Но подкладка и не мнется, лишь червонно переливается, чистый шелк, — это в нонешнее‑то время! У которых и платья такого нету и не будет во веки веков, а тут, гляди‑ка, подкладка… Какой же по этой подкладке верх у одежины должен быть? По какой цене?!
— Живут, господи, люди! И невдогад, не поверишь, как поглядишь, — удивляясь, но как‑то без зависти, без обиды, со смехом сказала Андрейкина мамка. Она тоже, как слышно, получила на рождество открыточку с фронта, от дяденьки Матвея Сибиряка, и была нынче довольная — раздовольная. — Хоть бы во сне такую подкладку поносить, пес те задери! — подмигнула она Катьке Растрепе.
— Это что, не велико добро, блестит, да не больно греет, по случаю, по дешевке, поди, куплено. Кошелек‑то учителки немного толще нашего, зна — аем, вон Митя ей переводы от земства носит… сердце доброе, это правильно. А вот настоящие‑то барыни как поживают, стервы, спроси у Кикимор, — злобно — весело откликнулась Минодора, и ее неподвижное красивое лицо дрогнуло, запылало, стало еще красивее. — У них, у питерских барынь, атлас по шелку и шелк по атласу… Да что, по дюжине платьев, чу, на дню меняют, потому — бал, гости с утра до вечера, не знают, шлюхи, как разодеться, разукраситься. Право, напялят зараз юбки, одна на другую, без счету, виляют хвостами, а все худущие, как палки, посмотреть не на что. И все им, сволочам, не хватает, мало, недовольны. Муженьков своих пилят, теребят: покупай новое. И не перечь им, боже упаси, — такая голосьба поднимется, хоть уши затыкай и беги из дома. Прямо замертво на пол падают, притворяются, ведь вот что вытворяют! Муженек испужается, за дохтуром побежит, прощения просит, — ну, опосля и раскошелится, купит… Говорят, наша‑то барынька тоже, поди, какая цаца, разорила генералишку, оттого и прикатила в усадьбу, жить нечем… Жри их в три горла, платья‑то, атласы, шелки!
Катькина мамка бережно складывает у себя на коленях подарок, драгоценной подкладкой наружу, хотя бабы уже не обращают на подкладку внимания. Растрепа остается в перешитой материной кофточке с длинными рукавами и в известной синей юбке белым горохом и сразу становится прежней девчонкой, знакомой Щурке, даже больше, чем знакомой. Она подскакивает к нему, толкается и щиплется. Такая она ему приятнее, чем в пальто с лисьим воротником.
В руках у Растрепы малюсенькие, игрушечные карты, те самые, что продавались прежде в лавке Быкова за копейку или куриное яйцо. Колода с ноготок завернута, бывало, в прозрачную цветную бумажку, как конфета. Это и была конфетка, но особенная, с картами и рыжей шоколадкой в придачу, такой тонюсенькой — толком и не распробуешь, Шурка помнит это по опыту. Сунешь редкостную шоколадку в рот, чуть пошевелишь языком, а гостинца уж и не бывало, пропал, растаял где‑то между небом и языком, одна горечь во рту, пахнет жженым цикорием. Зато осталась целехонькая, из бумаги, колода карт. Все здесь как настоящее: короли, тузы, шестерки, только махонькие, ребячьи, ну, как есть забава, играй такими картами, пока их не растеряешь, хоть в «пятки», хоть в «дурака» обставляй, во что умеешь и во что желательно. Сколько было таких картишек у Шурки, а не сберег, а вот Катька, смотри, сберегла, можно сразиться, благо святки, положено играть, забавляться, как это делают сейчас мамки.
Увидев карты, Гошка и Манька слетели с печи. Теперь и у них, у ребят, будет своя посиделка — на сундуке, возле окошка.
— В пьяницы — мотушки? Эге? — спрашивает торопливо Гошка, завладевая по — хозяйски Катькиными игрушечными картами. Мешать и сдавать их — беда: прилипают к пальцам, пускай потрудится Гошка, он ловкий и терпеливый.
— В стукалку! В стукалку! — кричит отчаянно Манька, усаживаясь поудобнее на сундуке. Ручонки у ней так и чешутся от нетерпения. — Я чичас вас обыграю! — грозится она. — Я эдорово умею играть, застучусь раньше всех вас, вот увидите. Ну, давайте играть в стукалку скорее!
— Да не — ет, в свои козыри интереснее, — тоненько, протяжно говорит Катька, оглядываясь на баб, которые теперь играют именно в эту игру. — Мы лучше мамок сыграем, правда? Чур, мои крести, любимые!.. Ну ладно, кому какая масть выпадет. Сдавай, Гошка, по солнышку. — И, наклонясь, щекоча медной своей проволокой Шуркину щеку, шепчет ему: — Ваш‑то папка какой молодец, веселехонек! Приятственно поглядеть, послушать…
Никто из ребят никогда не говорил Шурке про отца, не напоминал о его увечье, даже Яшка Петух помалкивал. А Катька сказала, но так просто и хорошо, необидно, все подметила, глазастая кошка, спасибо. Шурка в удовольствие и ей сказал приятное:
— Дядя Ося тоже нонешний день веселый, здоровый, я видел. Ка — ак он с топором на Платона Кузьмича… смех! Он пошутил, твой батя, а управляло испугался, запятился, думал, его убивают.
— Трус! — Катька плюнула на крашеный пол, спохватилась, растерла плевок материными шлемами — валенцами. — А наши папки смелые, эге?
— Да еще какие! — с гордостью свистнул потихоньку Шурка и добавил: — Ну и мамки им под стать, верно?