— Моя мамка лучше всех! — шепнула Катька и ударила легонько, дружески Шурку ладошкой по голове, чтобы он не вздумал этого же сказать про свою мамку.
Но он, конечно, вздумал, сказал:
— И моя…
И дернул Растрепу за червонную, как подкладка, косичку, чтобы она, Растрепа, не больно хвасталась, знала меру.
Все это было немножко смешно, по — детски, он это чувствовал, потому что был уже давно большой. Но так здорово палил «Варяг» из пушек, тонул, а не сдавался врагу, и сам Наполеон испуганно взирал с крепостной стены на московский пожар, собираясь бежать из России; и так сладко поглядывали на Шурку виноградинки, выпиленные из фанеры, и славно белела с синими разводами горячая печь в избе, приветно косились с самодельной полки приятель — календарь и растрепанный дружище — песенник, просились в руки, и розовели необыкновенные, как бы праздничные, стены, темно блестели крашенные охрой пол и потолок; так шумно — весело разговаривал народ на посиделке у дяденьки Никиты, и сам он, уронив голову на плечо, прилаживался на уголке стола выпиливать что‑то лобзиком; и главное, так отлично, ловко играла в карты, в «свои козыри», мамка, обыгрывая, на удивление, всех баб, и, довольный, подсмеиваясь над собой, посиживал в красном углу батя, одобрительно следя за мамкой и за лобзиком Аладьина, что нельзя было Шурке не радоваться, невозможно не веселиться. Нельзя было этого не делать и просто так, оттого, что святки, и потому, что ты большой, взрослый, все знаешь и понимаешь, обо всем догадываешься и поэтому можешь немного и побаловаться, как маленький, поиграть с Гошкой и Манькой, подурачиться, поболтать с Растрепой по душам, о чем вздумается, как повернется язык, чего он сам наговорит в охотку.
Светло горела в избе Никиты подвешенная к потолку на крюк лампа, как в школе, когда они ночевали, заливая мягким огнем каждый уголок. Хоть и без абажура лампа, с железной тарелкой и со стеклом — бутылкой, да на полный фитиль горит, не жалеет керосина добрая тетка Ираида, и света в избе много. Не мутно — сонного, как всегда бывает зимой в избах, а яркого, живого света, такого же отрадного, не понятно — веселого, как бабы и мужики сегодня, как их нынешние разговоры. Ах, если бы всегда так было! То‑то любо народу бы жилось… Да нет, не бывать тому, жалко, вот и беседа, кажись, меняется: не утерпели мамки, завздыхали, как Солина по своему Ефиму. А уж Шурка‑то думал, радовался, что нынче, слава тебе, никто ни разику не вздохнет, не охнет. Нет, не обошлось‑таки — привычка, а отвычки что‑то не видать.
— Ох, дьявол с ними, с атласом, с юбками! Выкрашу холст в отваре из еловых шишек, — чем не шелк? Ослепнешь, как поглядишь, золотее золота… Хозяина дождаться, ничего мне больше не надо, — вздохнула Солина молодуха, все еще не решаясь спрятать письмо мужа.
Никакая она не молодуха: Анка в школу бегает, прозвали бабы — так и осталась молодухой. И на самом деле молодая, здоровенная, как мужик, в шубе нараспашку, говорит басом, только что табак не курит. Она слабо разглаживала мятую, захватанную, в чернильных кривулях и звездах бумажонку, словно надеялась, что кто‑нибудь а избе еще заохотится и прочитает, разберет ей зачеркнутое, может, самое важное в письме. Этот грязный листок был таким жалким в ее больших, жестких ладонях, — у Шурки против воли защемило не по — праздничному в груди. Он пожалел, что не сумел вычитать всю Ефимову замаранную чернилами руготню, не смог потешить Анкину ладную мамку, сильную, неутомимую на работе, которой все нипочем, а вот сейчас такую беспомощную.
— Говорю, мужика своего бы дождаться, и ничегошеньки‑то мне больше не надо, — повторяла Солина своим густым голосом, ставшим печальным, бабьим. — Жена без мужа — вдовы хуже!
Минодора и Барабанова вдова потупились, остальные мамки, бросив карты, живехонько подхватили вздох на всякие лады:
— Да — а, как до войны‑то складно жи — или, с мужьями, бабоньки милые, как вспомнишь! А нам все было мало и плохо…
— А чем плохо? И мучки белой на праздник укупишь. Не крупчатки, конечно, с голубым пудовик клеймом, не то и третьего сорта, с красной печатью, с горчинкой мука, темная. Так ведь на молочке растворишь, пару яиц толкнешь, сахарного песочку бросишь горстку, пироги‑то, бывалоче, у тебя со стола того и гляди улетят, — такие воздушные, румянистые. И колбаски дешевой огорюешь, лампасеи к чаю… Сахар‑то и по будним дням не переводился в дому, которая хозяйка разумная, бережливая.
— Вестимо. Ему, мучителю ненаглядному, четвертную вина а Тифинскую с гостями отвалишь, есть копейка на праздник, сгоношила немножко деньжонок. Селедку обязательно на закуску астраханскую, жирную, с молокой, на выбор в лавке Быкова…