— Земля — всему начало. Это нам, ребятушки, мужики, завсегда надо — тка помнить накрепко, не забывать ни в коем разе, — говорил мирно Сморчок, поглаживая на коленях жестяную, с вмятинами, пастушью трубу, она блестела на солнце, пуская по траве, по лужам зайчат — белячков. И сам Евсей блестел, как труба, вот — вот от него, гляди, побегут, поскачут во все стороны ослепительные зайцы. — Не зря мы ее матушкой кличем, землю, — продолжал он проникновенно — ласково. — Матушка и есть, родительница всему живому и неживому — каменьям, людям, траве — мураве… Человек на свет не родился, а она уже была туточки, раньше его, — и по Библии Василья нашего Апостола, и по теперешней науке, спросите хоть попа, хоть вон Петровича, Никиту, он у нас давно все книженции перечитал, дотошный, ученую науку выучил наизусть… Да — а, из земли все живое выросло и сейчас растет, как поглядишь… И сколько ее, ребятушки мои, земли, на свете! У — ух ты, не оглядишь, не обмеряешь! Идешь — идешь, бывалоче, лаптей изобьешь не одну пару, по чугунке день — ночь едешь. В окошко глядишь, не можешь оторваться: все она перед тобой, родимая, ненаглядная, спереди, сзади, обочь — пашни, леса, луга… И нетути им конца — края! На всех хватит и еще останется… Так почему же она твоя, земля, матушка — кормилица?! — внезапно громко, возмущенно спрашивал, осердясь, Евсей кого‑то, должно быть, хозяина той земли, которую он видел, когда ехал с окопов по чугунке. — Ну, говори, отвечай: почему она, земля, твоя?!

Темнея грозой, надвинувшейся невесть откуда и когда, сверкая не зайчатами — синими молниями, грохоча голосом, с гневными раскатами, он соскакивал с бревен, так что ребятне становилось жутко. Жестяная труба, гремя, катилась по бревнам, вниз, мужики подбирали ее, бережно клали на траву, — Евсей ничего этого не замечал. Длинный, толстый кнут из мочала и веревок, с волосяной, стрелявшей, как ружье, плеткой на конце, висевший кольцами через плечо, на груди, душил его. Он обеими руками оттягивал кольца, сбрасывал кнут через голову, как хомут.

— Ты ее сотворил, землю, сляпал, как глиняный горшок, да? Продаешь, покупаешь? Ишь развонялся… испоганил! У тебя, гли, ее тыщи десятин, а у меня скоко? Распусти — и больше брюхо‑то — Москву сожрешь… Откуда она у тебя взялась, земля? Стала собственной, откуда?! — ревел, как прежде на коров, Сморчок необыкновенно громким своим голосом. Кнут извивался змеей подле его грязных лаптей, в луже. Пастух сжимал короткую, ловкую рукоять кнута, замахиваясь на кого‑то невидимого, — сейчас огреет мокрым кнутом, с громом и дымом, как он однажды, в сенокос, выйдя из себя, огрел на Волге, на барском лугу, самого Платона Кузьмича, — Щурка никогда этого не забудет. Обвыклись, — твоя, моя… Скоро ступить будет негде, не то что сеять хлеб, все кругом чужое, хозяйское, не смей прикоснуться… Нет, стой! — гремел Евсей, потрясая кнутом. — Она не твоя, не моя, — она ничья, землица‑то, общая! Кто на ней работает, проливает пот, мозоли до крови натирает на ладонях, — тот ее добрый хозяин, владетель законный… Так, не так баю? останавливался Сморчок, спрашивая мужиков.

И они отвечали ему дружным, нарастающим рокотом. Гул шел по всей улице. Даже братья Фомичевы, дядя Максим и дядя Павел, оглядываясь друг на друга, торопливо кричали, поддакивая:

— Знамо! Ничья земля, божья… Торговать землей — грех! Бог‑то накажет, отнимет землю!

А пастух, успокаиваясь, подбирал трубу, свертывал кнут, надевал его опять через голову и плечо на грудь. Он собирался проведать коров на выгоне, скоро полдень, бабы придут доить, заругаются, что скотина без призора.

— Ну и кончен разговор, — заключал свои речи и громы Сморчок, — дать земли всем поровну, по едокам. Трудись семьей, работниц и работников нанимать — ни — ни! Запрещено… И генерала наделим нашего, вояку хромого, купца там, мастерового питерщика, коли бобыль, — всех, кто желает ее обрабатывать, матушку, кормиться около нее. И чтобы по совести было, не обидно: сколько у тя ртов, стоко и получай, ты такой же человек, как я, имеешь одинаковое право на землю. Токо, чур, травка — муравка, уговор… сам паши, сей, жни, молоти… сам и хлебушко свой кушай на здоровье, хоть ты генерал — разгенерал, царь — живи, трудись, радуйся! А еще лучше, ребятушки, мужики, ежели сообща…

Хохот мужиков останавливал Евсея.

— Что? Соврал? — спрашивал он, конфузясь. — Где набрехал? Ну!

— Самую малость, Евсей Борисыч, так, пустяки, — уважительно отвечали мужики, посмеиваясь. — Генералишку нашему — дулю под нос! Горсти волжского песку не дадим. Хватит, попользовался, догони его вдогонку!.. Теперича мы будем хозяевами… Хо — хо — хо — о! Только бы отобрать у них, сволочей, земельку, а поделить мы сумеем, не беспокойся, Евсей Борисыч.

Колькин отец несогласно качал заячьей шапкой — ушанкой, торопливо лез в чужой кисет, таинственно — ласково, с сожалением, поглядывая на соседей.

— Говорю вам, не с того конца беретесь за дело, — бормотал он свое, постоянное, непонятное, и светлое лицо его меркло, становилось грустным, морщилось.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже