В таинственной полутьме полуспущенных штор в терпеливом безмолвии дремали картины, модная мебель и статуэтки повсюду, из бронзы, из дерева, из фарфора, куда только можно было приткнуть. Две стены занимал угольный полукруглый диван. С дивана тянуло манильской сигарой, усталый голос отозвался оттуда:

– Слышу давно, что пришли.

Поставив трость в угол, положив шляпу на стол, он поинтересовался, хотя всё понимал:

– Изволите, в некотором смысле, мечтать?

Голос пожаловался:

– Хорошо бы мечтать…

Он опустился поблизости в низкое кресло, прошитое по краям какой-то светлой тесьмой, и увидел перед собой измятое, изнуренное молодое лицо. Измученность и измятость были знакомы до последней черты, едва ли он мог ошибиться, и, вытянув ноги, сложив руки на животе, он спокойно заговорил с всегдашней легкой иронией в будто бы вялом, безразличном, скучающем голосе:

– Со службы?

Лицо слегка приподнялось:

– Нынче, слава Богу, свободен, обер весь день у министра.

Он спросил, напуская сочувствие:

– Вы не больны?

Выступая серым пятном на темном ковре, лицо пожаловалось расслабленным голосом:

– Нет, слава Богу, не болен, влюблен…

Он будто не удивился:

– Опять?

Лицо сокрушенно вздохнуло:

– Что поделаешь, верно, судьба.

Он поинтересовался, прикрывая глаза:

– В кого на сей раз?

Лицо не менялось, не двигалось, не загорались жаром глаза, в слабом голосе не прибавилось силы

– Блондинка, стройная, замужем, двадцать три года. Муж не любит её. Она от него без ума и равнодушна ко мне, а мне хоть в печь головой, хоть на Гавайские острова.

Двинувшись в кресле, устроившись поудобней, он произнес не спеша, дивясь крайности этих желаний:

– Экие страсти. Дон Кихот да и только.

Лицо жалобно объявило:

– Положим, что я Дон Кихот, а вы холодный бесчувственный эгоист, вы не имеете капли сострадания к ближнему, который, быть может, в эту минуту падает в пропасть.

Он запротестовал, улыбаясь:

– Вот уж сразу и эгоист, а я всегда готов прийти к вам на помощь, и ежели вы сию минуту упадете с дивана, я вас подниму, в пропасть не дам.

Тут Льховский молодо вспрыгнул со своего обширного измятого долгим лежанием ложа, беспечно смеясь, распахнул настежь дверь и громко позвал:

– Марфуша!

Иван Александрович с первого слова не поверил расслабленному голосу юного друга. Он угадал, что юный друг, погруженный в вечную скуку, рожденную тем, что цели в жизни не выжил, с ним немного играет, немного играет с собой, но такой резвости, такого беспечного смеха никак не предполагал, и замешательство смутило его. Сидя в кресле неподвижно и сонно, он попрекал себя заносчиво-глупой самоуверенностью. Жизнь, как всегда, открывалась причудливой, непонятной, в ней даже очень знакомое, даже продуманное насквозь могло совсем неожиданно повернуться, приоткрыв что-то новое, неизвестное, ставя в тупик самоуверенный ум. Он опять с неудовольствием подумал о предстоящей поездке. Для какой надобности ему видеть чужие края? Чтобы к одному неизвестному прибавить ещё одно неизвестное? Не верней ли вовсе не двигаться с места? Может быть, необходимо замкнуть себя в самый тесный, в самый ограниченный круг, чтобы хоть то немногое, что вседневно окружает тебя, можно было познать приблизительно полно, приблизительно до конца?

Льховский вернулся, мягко шурша сочным шелком длинного кимоно, крепко пожал его вялую руку и, легко присев на край кресла напротив, сильно и звучно сказал:

– Ну, с вами не помрешь.

Иван Александрович вскинул глаза и наставительно проворчал:

– Зато с вами как раз и помрешь, созерцая, как вы головой об стенку колотитесь из пустяков.

Опершись локтем, поглаживая указательным пальцем висок, улыбаясь тепло, Льховский отбивался шутя:

– Да нет, зачем головой, я просто так.

Он одобрил отеческим тоном:

– Вот и ладно, что так.

В белом фартучке, в выходных башмаках с высокими каблуками, Марфуша бесшумно внесла горящую лампу под высоким матовым абажуром, по-японски расписанным летящими птицами, плотнее задернула шторы, по-хозяйски огляделась вокруг и тотчас ушла, прикрывая двери без стука.

Лампа была бронзовой, дорогой. Её мягкий свет открыл глазам уютную комнату, красиво обставленную, хорошо прибранную, просторную, без лишних вещей. Африканский идол жутко чему-то смеялся в дальнем углу, выставив вперед широкие зубы.

Льховскому не было двадцати восьми лет, однако выглядел он перезревшим мужчиной, с усталым изношенным телом, с поблекшим лицом, и трудно было понять, откуда взялась у него вдруг резвая прыть. Красивый лоб пересекали морщины, в задумчивых карих глазах застыло страдание, в сомкнутых глазах таилась неподдельная скорбь.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги