Он подтвердил кивком головы, и голос немца тотчас сделался наставительно-звучным:
– Это хорошо, превосходно! Мариенбад стоит того, чтобы вы его описали для русских! Если вы найдете необходимым поведать в вашей статистике и обо мне, я моим долгом почту предоставить материалы, чтобы дать возможность с правильностью и во всем объеме перечислить мои заслуги почтенным читателям. Видите ли, я первым установил, что зеленый цвет экскрементов в период лечения определяется содержанием натра в мариенбадской воде. И я в науку делаю вклад.
Иван Александрович сделал усилие над собой, чтобы ответить серьезно:
– Да, я тоже отметил: экскременты изумрудно-зеленые. Так это от натра? О, я готов в этом деле отметить ваши заслуги!
Немец выпрямился, лицо его важно надулось, голос взвился:
– Но!..
Вскинув голову, он тоже воскликнул:
– Да!..
Немец поднял палец, густо поросший рыжими волосками:
– Не более одного часа в течение суток! Воды не терпят усталости, господин статский советник! Нарушение установленного режима есть ваша погибель!
Он исправно изобразил испуг на лице, сунул руку в карман и поспешно сказал:
– Благодарю вас, доктор! Ни минутой больше! Упаси Бог!
Немец снисходительно принял монету, с той неестественной ловкостью, которая описана Николаем Васильевичем, и удалился.
Иван Александрович расхохотался в закрытую дверь, вскочил как безумный и запел шутовски:
– Не больше ча-а-аса, не больше ча-а-аса…
Взглянул на свой труд, переложил исписанные листы, не поверил глазам и снова переложил:
– Печатный лист! За шесть часов целый печатный лист! Не может быть! Да это же норма для двух, для трех недель ежедневных трудов!
Перемерял строки, мысленно переводя их в набор:
– Печатный лист со страницей!
Он был так изумлен, что присвистнул, высунул дразнящее язык и крикнул вдогонку рыжему немцу:
– Дудки! Один только час?
Глава двадцать восьмая
Чудо Мариенбада
В опустевшей зале он обедал один. Официанты, одетые в белые куртки, ели за соседним столом, потешаясь над одним из своих, круглолицым, совсем юным парнишкой. Ему удалось разобрать:
– Дурак ты, Карел. Возьми колечко за два флорина да будь посмелее, ни одна не устоит перед этим.
Он подумал, что старика Гете эти парни наверняка не читали, однако вполне разделяли трезвую мысль Мефистофеля, а у него в романе совсем другая любовь.
Время от времени именно Карел вскакивал с места и подавал, сияя глазами, влюбленный, должно быть, полуостывшее блюдо.
Иван Александрович съел без малейшего интереса пять ложек прозрачного супа, баранью котлетку, половину цыпленка и выпил чашечку кофе, после чего в полном одиночестве отправился в горы, легко одолевая подъем.
В горах стыли сосны в хрустальном покое, уходя вершинами в самое небо. Сухой жаркий воздух был пропитан запахом хвои. Зеленые ящерицы дремали на солнцепеке. Свистели малиновки в зеленых кустах.
Он забрался высоко, почти к границе лугов, и присел отдохнуть на высокий высохший пень. Над его головой величаво поднимались вершины. Между вершинами внезапными клочьями прорывалось серебристое небо. Сбоку копошилась муравьиная куча. Черные муравьи прытко шныряли у его расставленных ног. Он разглядывал длинные узкие спинки, изумляясь проворству крошечных тел, но размышлял об Илье, который узнал, часа два назад, что Ольга любит его.
Ольга, пожалуй, теперь вся целиком открылась ему, загадка исчезла. Он смотрел на неё с возрастающим восхищением, иногда забывая, что сам придумал и её и Илью, и завидовал не шутя, что такая женщина полюбила такого лентяя, пусть полюбила за голубиное сердце, за доброту, так ведь этого мало, а вот есть ли в избраннике сила творчества, сила труда?
Сидя без всякого дела на пне, наслаждаясь солнцем, муравьями и тишиной, он чувствовал искренней, чище, творчество всё безоглядней поглощало его, повинуясь своим непреложным законам, и он не всегда успевал уловить, с какой стороны приходили к нему положения, образы и слова, они приходили, и точка. Временами казалось, что кто-то рядом стоит и прямо в ухо диктует ему, а он только жадно, радостно слушал и писал всё неразборчивей, всё быстрей.
Он уже очень смутно помнил о том, что в первый день едва-едва сочинил одну строчку. Понеслись дни, когда он одним духом писал до половины листа, три четверти, полный лист, даже больше листа. Рукопись вырастала с такой быстротой, что от одного только вида её хотелось писать и писать. Он старательно замыкал её в ящик стола, чтобы вечерами она не соблазняла его, как он себе говорил, но главным образом потому, что боялся, как бы кто-нибудь её не украл.