Вновь прибывших представляли ему непременно. Дамы кокетничали с ним, перебивая друг друга, его расположения искали мужчины. Статистик Безобразов, розовея счастливым лицом, душил его сотнями цифр, которые неопровержимо свидетельствовали о крайнем расстройстве всего хозяйства несчастной страны, каким-то чудом продолжавшей вывозить свой хлеб на прожорливый рынок Европы, своими доходами покрывающий прихотливые нужды скитавшихся по Европе праздных русских дворян. Жена Безобразова патетически излагала разбавленную водой её праздного красноречия «Историю революции» Луи Блана, так что его не раз подмывало спросить, не единственной ли была эта книга, которую она изволила прочитать с тех давних пор, когда изучала букварь, себе на беду, с такими смешными подробностями, вплоть до малоудачных острот французского либерала, она передавала её содержание, приходя поминутно в восторг. Однако он напрягал до предела терпение и сумел-таки воздержаться даже от намека на что-нибудь колкое в отношении высокопарного автора и его восторженной почитательницы.
Он с новым, острым, глубоко проникающим любопытством разглядывал её смуглое личико, испорченное неправильным носом, длинным и тонким, с заметной горбинкой. Тон её громких речей был повелительно-строг, однако она то и дело отводила вои беспокойные, пустые, наспех подкрашенные глаза, и во всей её угловатой плоской фигуре выражалась смущенная неуверенность, прикрытая кое-как напыщенной властностью чужих непонятых мыслей, чужих неуклюжих острот. Именно её неуверенность казалась до того знакомой и близкой, что позволяло поклонницу французского либерала щадить. Когда-то он сам переболел и с трудом справился с этой неприятной болезнью, в молодости почти неизбежной, так что для него неуверенность теперь была в прошлом, зато жена Безобразова, с её застенчивой, робкой душой, трогала его широко раскрытую душу каким-то особенным, едва ли не нежным сочувствием, несмотря на нелепость патетических завываний. Он угадывал, с какой пугливой настойчивостью эта дурнушка жаждала верить в свою исключительную значительность в деле демократизации закоснелого русского общества, если почти наизусть затвердила нашумевшую книгу, разумеется, не нашего, но европейского автора.
Он томился от скуки, слушая строгие рассуждения о глухих и запутанных социальных рецептах спасения, ещё не проверенных ни мировым опытом, ни даже её коротким умом, но жалел её от души и стоял перед ней неподвижно, старательно делая вид, что с должным почтением слушал её, а сам, опираясь на трость, размышлял неторопливо о том, что судьба человека зависит порой от ничтожнейших обстоятельств, которые нельзя изменить, как бы этого нам ни хотелось, вот возьми-ка себе другой ум, прилепи на лицо другой нос.
Он был убежден, что доставил бы жене Безобразова величайшее удовольствие, если бы просто поцеловал её руку.
И думал с меланхолической грустью:
«Байрон припадал на правую ногу, и по этой причине столько горечи в его чудных стихах…»
А она тем временем грозно внушала ему:
– Этот великий человек доказал, что народ есть совокупность граждан, которые, не обладая капиталом, вполне зависят от других в том, что касается первых потребностей жизни…
Лишь часа через три он позволял себе удрать от неё, едва не одурев от бессмысленной её пропаганды, утешая себя, что терпенье зачтется ему.
На другой день и зачлось: он картинно закончил двенадцатую главу:
«Он испустил радостный вопль и упал на траву к её ногам».
И без промедления вывел «Часть третья», поставил римскую цифру «1», нумеруя главу, и начал новым нежданным эффектом:
«Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы…»
Он засмеялся и повторил напыщенный жест жены Безобразова, которым некрасивая женщина призывала его на борьбу.
Илью же, который в пылу разразившейся страсти вообразил, что у него горят даже волосы, поджидала прозаическая встреча с Тарантьевым.