Хлынул дождь, крупный, стремительный, шумный, неожиданный для него. Возле самого дома толстые струи с громом падали на плотный песок, на гранитные плиты дорожек, звучно ворчали в переполненных желобах. В парке дождь шелестел по траве, по листьям деревьев, с глухим звуком путаясь в них. От этого один дождь превращался в два или три, и все эти дожди то слышались порознь, то сливались в один разнообразный, то гулкий, то ласковый, плеск.
Под этот плеск припоминалось кругосветное плаванье, ливни, тропики, синь океана. Хотелось долго ехать куда-то, просто так, без причины, без цели, испытать бы только движение, видеть новые страны, новые города.
Иван Александрович забрался в кресло с ногами, свернулся, голову примостил на руке.
Ближний дождь возбуждал, дальний баюкал его.
Он размышлял о романе. Ему что-то не нравилось в нем.
Крупные капли ударяли о подоконник. До него изредка долетали холодные брызги, но он не отодвигался от них.
Он искал и не находил, что именно смущало его. Было одно только смутное, тревожное, досадное чувство. Легкая неудовлетворенность… Таинственное сомнение, может быть…
Он долго вертел в пальцах сигару, чтобы спокойно подумать и отыскать.
Порыв ветра ворвался в окно. Спичка в тоже мгновенье погасла.
В самом главном что-то не выходило, однако открытие нисколько не испугало его, хотя по натуре он был мнителен и пуглив. Под шум дождя от твердо верил в себя. Он знал, что отыщет ошибку и поправит её. Тревожило только одно: хотелось найти поскорей.
И он искал, слушая мерный плеск за окном, глядел в шуршащую темноту и курил.
Он не обнаруживал ошибки, тем более неудачи, как что-то об этом скребло на душе. Разноречие смущало его. Несмотря на склонность к анализу, он твердо верил в чутье, однако в ту ночь и смущение успокаивало его. Силы его прибывали. Оставалось беспечным лицо. Он верил, ещё больше, чем верил чутью, в самой глубине сосредоточившейся души, что все загадки с восходом солнца разрешатся сами собой, остается лечь спать и проснуться, и он всё будет знать.
За стеной парка вспыхнуло низкое небо. На мгновение сделались серебряными толстые струи дождя.
Иван Александрович швырнул окурок в окно, спокойно разделся и лег.
Спал он сильным, но сумрачным сном. Он куда-то бежал, тяжело, далеко-далеко. Ему не хватало дыханья. Он отдыхал, припадая к земле, вскакивал, мчался и вновь падал на землю ничком, жадно обнимая её.
Утром, как ни старался во время прогулки, не припомнились никакие подробности странного сна. Настроение было неприютным и мрачным. Равнодушно влив в себя три кружки противной воды, молча поклонившись подходившей к колодцу Александре Михайловне, он сел за свой стол, с большим трудом принудив себя приняться за труд.
Голова перестала быть плодотворной, обильной и светлой, какой была в первые дни, однако не замечалось и апатии, вялости, которые перед отпуском месяцами давили, сокрушали его.
Он писал с напряжением, подталкивая, понуждая себя. Его коробило понуждение, портившее удовольствие склоняться над чистым листом. Он был убежден, что всё принужденное выходит натянуто, дурно, а все-таки радовался этой редкой способности понуждать себя к делу, которая не позволяла ему расслабляться: именно расслабляться было нельзя.
Тогда и решил он придать Ольге смелости, мужества любящей женщины. Ольга приезжала к Илье, как он приезжал когда-то к Виссариону Белинскому, тоже едва не вышибив дышлом окна. Илья же становился всё хуже. В шутливой заботе о девичьей репутации Ольги ещё явственней проступил эгоизм мелкого, даже пошлого труса, пасовавшего перед необходимостью даже самого невинного действия.
Ради подобной-то женщины не иметь силы сдвинуться с места!
Он писал с сердитым негодованием. Он принуждал себя быть снисходительным, для чего-то напоминая себе, что Илью не удовлетворишь обыденным счастьем, а негодованье росло, ирония становилась всё злее.
В ожидании достойного дела умный, мягкий, образованный человек, голубиное сердце, дошел до того, что сделался не способен для начала бороться хотя за малое счастье, которое с такой легкостью шло ему в руки, что не предстояло борьбы.
Он чувствовал, что уже издевается над бедным Ильей. Ему не нравилось всё, что чрезмерно, страшило его. Негодованье, каким бы ни было оно справедливым, вызывало в душе его раздражение. В своем негодовании он обнаруживал большую долю несправедливости. Вновь явилось предчувствие непоправимой ошибки. Правда, шевелилось оно в самом дальнем углу, но ему было стыдно, и он повторил несколько раз, что мастер обязан быть объективным во всем. Без объективного, хладнокровного взгляда на жизнь повествование выйдет неубедительным и неверным.
Наконец он остановился, обнаружив внезапно, что пишет не то, что хотел бы писать.
Совершенно иное скапливалось в душе и просилось наружу. Дельного в том, что копилось, может быть, не было ничего, пожалуй, и быть не могло, и поначалу он отмахнулся, стал продолжать, однако не смог продолжать и надолго на этом месте застрял.